Пожарная стояла недалеко от колхозной канцелярии, где спряталась под полом Тэкля Круглова, и вот что происходило в той пожарной. Живёт в новой, отстроенной Рудне женщина, которая и была там в те страшные часы и минуты.
Ганна Иосифовна Гошка, пятьдесят лет.
«…Нас поставили прямо в шеренгу на колхозном дворе. Мужчин отдельно. Тогда за этих мужчин – раз! – погнали от нас со всем, погнали в конюшню. А нас в пожарную набили, битком набили. Пальца не всунуть туда. Загнали нас, и поставили немца над нами. Тех уже мужчин гонют, берут по десятку и ведут в другой сарай. Из одного сарая в другой ведут… Немец сидит. И поставили на лавках пулемёт – прямо сюда, в двери… Дак мы сидим уже в этой самой… Там не сидеть, там не было как сесть, там позадушились все. А я на самых дверях. А со мной маленькая сестричка. Я её держала с собой, на руках. Так стиснули…
Правда, я всё видела, как тех мужчин водили. Тогда мужчины видят, что их расстреливают, и они прямо как выйдут – да в ход, утекать. Один у нас калека был, хромой, дак немец, это, то его лупит, лупит!.. Которых назад позагоняли, а которые по полю побежали, утекли.
Тогда женщины на этого немца:
– Пан, что это нас – будут стрелять?
Дак он сначала махнул. Какой-то немец был, чёрт его… А потом:
– Не, матка, не, не, не!..
Уже догадался, должно быть, что люди будут утекать или чёрт его знает…
А бабы эти голосят, кричат. А этих мужчин уже как побили, дак стали там, на углах, чем-то лить. И уже вдруг загорелся тот сарай. Тогда они все сюда, к нам подходят. Были там, правда, и полицейские. Из Смыкович тут у нас был один такой, чёрт его… Дак одна женщина у него спрашивает:
– Андреечка, что это нам будет?
– Ничего не будет вам! – так этот полицейский.
Правда, он – за свою матку, и тот, другой полицейский, тоже. Забрали своих из хлева и с собой повели.
А нас, шестерых девок и одну женщину, которая была у нас депутатом, – повели в пустую хату. И их пришло с нами трое, немцев. Двое, а третий сзади шёл. Ну, мы идём туда… Уже буду я говорить всё… Говорили, что они издеваются над девчатами. Ну, мы идём и посогнулись, чтоб не такими молодыми казаться… А той женщине, депутату, он показывает: «Садись». Она, правда, не хочет садиться. Она и сюда, и туда, эта баба. А все остальные повскакивали: о боже, прощаются со своими! А этой женщине как дали сюда в затылок, так сразу она и кончилась. А я взяла и упала сразу на пол. Отстреляли нас и пошли обратно. Других пригнали.
В третью очередь я услышала уже – сестричка моя идёт. Она уже так плачет: видно ж ей – я наверху еще. Она прямо мне сюда, на ноги упала… Убили уже в третью очередь…
Тогда я уже лежала, ждала, не знаю чего… И тут уже столько набили! А потом – раз! – окна повыбивали – и из пулемёта давай сюда бить. Ну, всё равно мне никуда не попало, только мне тут опекло руку и рукав присмалило. А люди так уже стонут! А я думаю, что мне делать, – или мне вылазить?
Я думаю, что уже весь свет – нигде на свете никого нема. И видно было, как Октябрь горел. Дак думалось, что уже всё…»
И опять та же мысль, что и Вольгу Минич, и Тэклю Круглову одолевала. Когда горит всё вокруг и такое творят с людьми… Мысль, ощущение, что это, что этакое, может быть, всюду, на всём свете началось, делается.
Потому что не укладывается в голове – нормальной, человеческой. Не зная о том «плане», что действительно был для всего мира составлен и припрятан, люди инстинктивно угадывали его дикий замах. Рядом, вокруг начинала работать страшная машина убийства, и простая женщина из Полесья вдруг почувствовала угрозу целому миру, всем добрым людям, и свое непомерное горе, свою беду измеряла уже тем, всечеловеческим масштабом. Потому что она за весь мир, за всех людей так вблизи увидела, что это такое – фашизм, который начал на практике реализовать свои дальние цели…
«…Я гляжу уже – темно, так только месячко всходит, только начинал всходить. Тогда, вот тут у нас старуха была одна (она померла, кажется, в позапрошлом году), дак она:
– А моя ж ты, – голосит, – доченька, за что ж тебя убили, нехай бы лучше меня!..
Это она над своей дочкой. А я, правда, тогда отзываюсь. А она мне: