Выбрать главу

Вспоминается мне один развод на прииске Верхний Ат-Урях, на Первом лагпункте, зимой тысяча девятьсот тридцать девятого года. Густое, морозное, туманное утро, когда холод выжимает из окоченевшего мира остатки живой влаги. Развод уже построился по ротам и бригадам. Желтые лучи прожекторов, нацеленных с вышек, создают призрачное освещение.

Столовская сырость, в которой мы побывали недавно, обозначилась инеем на наших штанах, бушлатах и шапках. Нарядчики и надзиратели вылавливают и "обламывают" последних отказчиков от работы. То и дело появляется высокая фигура доктора Пихтовникова в телогрейке поверх халата. Это значит, кто-то из отказчиков ссылается на болезнь. Развод, однако, задерживался и мы нервничали. Стоять в строю по команде "смирно" было пыткой. Холод буквально не замечал нашего потрепанного обмундирования, сырая рваная обувь примораживала давно ознобленные ноги.

Скоро выяснилась причина задержки. В соседнюю с нашей ротой, в бригаду бытовиков, высоченный и мешковатый староста Мохонько и старший нарядчик Нуриман Садыков гибкий, цепкий, подвижный как фокстерьер, тащили под руки какого-то малого, из всех сил упиравшегося ногами. Они дотащили его до бригады и пытались затолкать в строй. Но это им не удавалось. Как только его выпускали из рук, он садился на снег. Его поднимали, он снова садился. Его поднимали, били под дых в доказательство того, что труд очень здорово облагораживает. Он не соглашался и снова садился.

Даже конвой, обычно нейтральный к внутренним лагерным неурядицам, начинал волноваться. Даже конвоирам в их белых овчинных полушубках, в валенках первого срока поверх сухих бязевых и суконных портянок было холодно топтаться на месте.

Когда общее нетерпение достигло предела и повисло в воздухе, наступил момент, требующий разрешения. Шум, крик, брань на какой-то миг стихли, и в полной напряжения тишине раздался четкий звенящий голос старшего нарядчика Наримана Садыкова:

- Последи рас спрасиваю, блятски твой потрох, идёс на работу?

"Потрох" лежал на снегу вниз лицом без шапки. Но на последнее предупреждение нарядчика ответил длинным очень образным и выразительным ругательством.

Похоже, что предупреждение нарядчика было еще не последним, потому что, склонившись над "потрохом", он пронзительно закричал:

- Если сесяс не встаешь - нассу в ухо и заморожу!

"Потрох" не шевельнулся. Нуриман Садыков начал считать:

- Рас! Два! Тыри!..

По счету три он, как кошка, бросился на лежащего, повернул его лицом кверху и сел на него верхом. Послышалось журчание струи. Над головой бунтаря поднялся клуб пара.

- Все! - не вставая с колен, крикнул Садыков конвоирам. – Веди развод! - Он легко вскочил, застегнул ширинку, позвал дежурного надзирателя и вместе с ним, ухватив за ноги, поволок поверженного, но не сдавшегося саботажника вверх по тропе к изолятору. Все с облегчением вздохнули. Конвой занял свои места и развод тронулся в путь.

Я покорно шел на двенадцатичасовую муку - долбить тяжелым гранеными ломом метровые бурки в прочной, как бетон, мерзлоте, Шел голодный, холодный, плохо одетый, в телогреечных сапогах на шинном ходу.

Покорный, безропотный, безотказный, ни в чем, ни перед кем не виновный. Как тысячи таких же, как я, пятьдесят восьмых[6] из палаточного "городка", в насмешку именуемого уголовниками и администрацией "Поселком Троцкого".

А этот блатарь, которого только что поволокли в нетопленный изолятор, не хочет на лютом морозе махать двенадцать часов восьмикилограммовым ломом или гнать по обмерзлому трапу пудовую тачку. Не хочет! И не идет. Он восстает и сопротивляется произволу. Он отдает себя на большие испытания и тяготы, но не сдается.

Он знает, за что он сидит. Он не ждет, как мы, торжества справедливости. Не уходит на расстрел с именем вождя на устах, как это делаем мы. Он лучше одет. У него между костями и кожей есть еще мясо. Меня содержат в палатке из парусины, его - в рубленном деревянном бараке, где в печке сгорают дрова, принесенные мною после работы. Как и дрова, зачастую, он отнимает и хлеб у меня, мою кровную пайку, которую ежедневно недовешивает хлеборез, его брат по статье и по духу. И все же восстает он, а не я! Я же покорно иду умирать, скованный стужей и безысходностью.

Так думал я, проходя под вахтенной аркой, на которой висел плакат и авторство которого приписывалось начальнику СЕВВОСТЛАГА легендарному полковнику Гаранину: "Только тот, кто будет вращаться с трудом, добьется условно-досрочного освобождения!". Взглянув на плакат, я понял, почувствовал, что давно уже еле-еле вращаюсь. Вращаюсь с огромным, великим трудом.

НЕОКОНЧЕННЫЕ СПОРЫ

Фарид Сабиров освободился по зачетам на полтора года раньше срока. Ему было тогда лет двадцать пять или чуток больше. Молодой узбек с удлиненным, почти красивым, голым девичьим лицом на воле заведовал магазином в Ташкенте, городе хлебном. Крал, естественно. За это и получил свои пять лет. В лагерь из дома ему регулярно присылали посылки, добрая часть которых переходила нарядчику, фигуре в высшей степени влиятельной в лагерной жизни. Поэтому работал Сабиров не в забое, где по возрасту, здоровью и характеру преступления было ему самое подходящее место, а числился то ли табельщиком, то ли учетчиком.

Когда Сабиров освободился, его назначили к нам горным мастером или десятником, как их еще недавно называли. Жил он уже на вольном стане, получив там койку в общежитии горнадзора. Стройный, подвижный, в хромовых сапожках, в диагоналевых бриджах, в новой черной сатиновой телогрейке, в барашковой шапке он появился в нашем забое.

В распадках уже лежал снег. Промывочный сезон закончился, и ключ Гольцовый, который питал наш участок водой, по берегам обрастал ледяной коркой.

Вскрыша торфов, пустой породы, закрывавшей собой золотоносный слой, шла полным ходом. От разреза до отвала торфа вывозили на вагонетках по рельсовой времянке. Первые метров двести вагонетки шли под уклон своим ходом, дальше их толкали вручную.

На этом перегоне, у подъема работали две пары откатчиков. В паре со мной толкал вагонетки Степан Нечипуренко, сорокапятилетний мужик, работавший до ареста конюхом под Черкассами на конном племенном заводе.

По-крестьянски любивший лошадей и болевший за них душой, Нечипуренко сцепился как-то с замом по хозяйству из-за некачественного фуража. Зам был еще и секретарем партячейки к тому же. Обычно тихий и безропотный Нечипуренко, в сердцах, послал его, а с ним и предержащие власти к, широко известной в стране, матери. Тройка НКВД приговорила его к десяти годам лагерей по литерной статье "КРА", что значит "контрреволюционная агитация".

Нечипуренко встречал на прииске Верхний Ат-Урях уже третью зиму.

Мышцы его истончились и жидкая кровь его почти что не грела. Черные пятна отморожений на носу и щеках уже не сходили летом. Нечипуренко одевал на себя все тряпки, какими владел, шею обматывал суконной портянкой, где-то на что-то вымененной, а на голову под шапку - как подшлемник - клал вдвое сложенное серое вафельное полотенце.

Разжигать костры на участке не разрешали по соображениям режимным и планово-показательным. Когда вагонетки шли с большим интервалом, топтаться на месте было нестерпимо холодно.

Сабиров невзлюбил Нечипуренко за то, что тот, по простоте душевной, стал называть его то "уркою", то "юркою". "Юрку" Нечипуренко образовал от слова "юрок". Так называли блатные в лагере молодых нацменов, главным образом, среднеазиатов.

Нечипуренко за три года в лагере кое-что из лагерного жаргона усвоил и приспособил на свой лад. Не питая к горному мастеру какой-либо неприязни а может быть и стараясь польстить ему, Нечипуренко стал называть Сабирова "юркой", и никак на мог понять злобы, возгоравшейся и копившейся в Сабирове. Кстати злоба его всегда находила выход, что вовсе не составляло большого труда, наоборот - сей выход утверждал в Сабирове чувство власти и значительности.

вернуться

6

"Пятьдесят восьмые" - политические заключенные, осужденные по статье 58 Уголовного кодекса РСФСР.