Выбрать главу

 Все! Дело сделано! Я освобожден от своего тяжелого груза. Сердце радостно колотилось. Я свернул цигарку, прижег и несколько раз глубоко затянулся. Отдал цигарку вернувшемуся пробуторщику и спросил его:

 -Фер-то ке?!

 Он не понял моего вопроса, недослышал, наклонился ко мне, подставляя ухо.

 - Будь здоров! - крикнул я в ухо, стараясь перекрыть шум водяного потока. И пошел вниз вдоль забоя с легкой душой.

ТАРАС ИЛЬИЧ ПАЛЁНЫЙ

Был в конце тридцатых и начале сороковых на Верхнем Ат-Уряхе "вор в законе" уже немолодой, среднего роста, немного сутуловатый, с широкими покатыми плечами, мощными надбровными дугами и массивным подбородком, угрюмым малоподвижным лицом. Было в его облике что-то неандертальское. Его побаивались.

 Первый раз я его увидел и запомнил. А зрительная память у меня с детства была хорошая, особенно на лица.

 В ближайшие дни по прибытии на прииск, в разгар промывочного сезона, когда мы, свежее московское пополнение лишь осваивали тачку, кайло и совковую лопату, я был свидетелем такого беглого эпизода. Работали мы по три человека в звене: двое кайлили пески и грузили на тачку, третий отвозил на промывочный прибор. Возили по очереди. По нашему забою независимой походкой шел какой-то блатарь в хромовых сапогах, в брюках с напуском, в вольном пиджачке и кепочке. Он петлял между работающими. Когда он проходил мимо соседнего с нами звена, откатчик, разворачивая на трапе груженую тачку, задел прохожего в кепочке. Тот зарычал и вылил ушат угроз и ругательств. "Фраер", еще не будучи "битым", огрызнулся. Блатарь взревел и потянулся к голенищу сапога, из-за которого выглядывала рукоятка ножа. Я не заметил, откуда появился прораб Абраменко.

 - Тарас Ильич, брось свои фокусы, - спокойно, но твердо сказал прораб, - Чеши отсюда, не мешай работать!

 На Тараса Ильича это подействовало. Очевидно, они знали друг друга. Тарас Ильич пошел прочь, грозя и оглядываясь.

 - Это Тарас Ильич Паленый, - сказал Абраменко. - Не советую с ним связываться.

 И в последующие годы на прииске я не раз видел этого мрачного типа и слышал его имя в связи с какой-нибудь трагедией или скандалом.

 Году в 1944, наверно, потому что хирургом на Беличьей был уже Траут, два бойца привели в отделение заключенного на освидетельcтвование по подозрению в симуляции глухо-немоты. В заключенном я сразу узнал Паленого, немного поблекшего и увядшего. Было похоже, что он намаялся в карцерах, изоляторах, рурах.

 Проверка проводилась следуем образом: Паленого положили на операционный стол, фиксировали руки и ноги. И дали хлорэтиловый наркоз. Это наркоз краткого действия, быстро наступает и быстро проходит. Называется такой наркоз "рауш" или оглушение. Первые секунды Паленый задергался и скоро притих. А когда действие наркоза стало проходить, заорал дурным матом. Экспертиза закончилась. Траут сел к столу писать заключение. Паленого развязали, когда он полностью пришел в себя. Траут сказал ему:

 -Ну вот, все слышали: и орешь ты здорово и ругаешься отвратительно.

 Палёный сделал вид, что слов Траута не слышит. На лице его виделось упрямое решение не сдаваться, ничего не менять. Конвоир, кладя в карман заключение, громко сказал:

 - Все, Палёный! Давай пошли!

Паленый не дрогнул, не пошевелился.

 Конвоир толкнул его в спину:

 - Хватит Ваньку валять. Выходи!

Второй конвоир открыл дверь и они все трое вышли.

Глава 3.

Штрихи к портрету

ПИМЫНЫЧ

Сорвали маску!

Позже выяснилось: то было лицо...

Списочный состав лагеря на прииске «Верхний Ат-Урях» в 1938 году составлял 7000 заключенных. К 1940 году он сократился до 4000. К концу первого военного 1941 года число заключенных на прииске не превышало трех тысяч. Такова была цена золота...

В хирургическом отделении больницы лагеря было 20 мест «чистых» и около 40 мест «гнойных». Терапевтическое отделение размещалось в двух бараках по тридцати мест в каждом. В одном бараке находились тяжелые больные, две трети которых составляли пневмоники: крупозная пневмония была бичом того времени. Во втором помещались перенесшие пневмонию, в общем, выздоравливающие.

В 1942 году после тяжелой пневмонии в барак выздоравливающих попал Иван Пименович Поршаков. Первые две недели он с постели почти не вставал, разве только по нужде. Нужда заставляла выходить из теплого помещения на улицу в сорока-пятидесятиградусный мороз. Дежурные бурки, сшитые из старых телогреек, на шинном ходу (подошва бурок делалась из старых автомобильных покрышек), дежурный бушлат, дежурная шапка — один комплект на всех.

Поршаков по малой нужде из барака не выходил. Он имел в личной собственности синюю пол-литровую эмалированную кружку, которой очень дорожил. Ночью он в эту кружку мочился, утром выносил ее на улицу, протирал снегом (снега хватало), днем пил из нее чай. Три раза в день больным выдавали по черпаку кипятка, подкрашенного пережженным сахаром. В отличие ото всех Поршаков пил чай из собственной кружки, имевшей уже определенную репутацию. Такая нестандартная норма поведения Поршакова вызывала бурную реакцию со стороны его сопалатников. Можно сказать с уверенностью, что девяносто процентов этих сопалатников еще до больницы были полномерными доходягами, давно утратившими человеческий облик, в недолгие часы отдыха они околачивались возле лагерной кухни, за оскребки и ополоски котлов таскали на кухню снег, рубили дрова, вытирали в столовой столы, подметали пол. Если судьба заносила их на вольный стан, рылись на помойках, выискивая что-либо съедобное, подбирали обрывки газет на курево... Но тут, в больнице синяя кружка Поршакова со дна их опустошенных душ взрывала целые бури самых высоких чувств — возмущения, негодования, презрения. Очкастенький интеллигент, который пьет из посуды, в которую мочится, не давал им покоя. Поршаков стал объектом постоянной издевки, повсечасной насмешки. Однако Иван Пименович принимал эту бурю страстей довольно спокойно, пытался уже не первый раз объясниться примерно так:

— Моча — самое чистое из человеческих выделений. Она почти стерильна у человека со здоровыми мочевыми путями. Более того, она обладает бактерицидными свойствами. Компресс из мочи, положенный на свежий ожог, переводит его из третьей стадии во вторую, а из второй — в первую, предупреждает образование пузыря. В народной медицине издавна геморрой лечили клизмочками из собственной мочи...

Иван Пименович говорил все это глядя себе под ноги или протирая очки подолом нижней рубахи.

— Ну смотри, Пимыныч, — отзывался кто-нибудь на подобную лекцию, — не дай Бог, погоришь, приходи ко мне с кружкой — налью полную бесплатно и докурить не спрошу.

Дружный смех проносился по бараку. А Пименович улыбался, он сносил такие издевки спокойно, стоически, не лез в пузырь.

Недели через две Поршаков уже неторопливо ходил по палате: то дровишек подбросит в железную печку, постель поправит у лежачего больного, то принесет из раздатки воды в бачок, соберет и унесет после обеда грязную посуду.

Пименович без дела не сидел. Утром и вечером мерил больным температуру. Обмануть его было невозможно, все лагерные хитрости по этой части он знал. А способов поднять температуру было немало.

Врач терапевтического отделения Андрей Максимович Пантюхов обратил на Поршакова внимание. Человек грамотный, исполнительный, мастер на все руки, он скоро стал старшим санитаром. Теперь его уже называли не Пимынычем, а Иваном Пименовичем.

Через полгода Иван Пименович стал фельдшером, правой рукой Пантюхова, и не в палате выздоравливающих, а в палате пневмоников. Он быстро овладел шприцем, внутривенные вливания делал виртуозно. Сам перезатачивал тупые иглы. Научился ставить банки и клизмы. Раздача лекарств вообще не представляла труда. Из консервных банок и электроспирали он соорудил несколько рефлекторов инфракрасного облучения. Ими прогревали пневмоников, и те хорошо шли на поправку.