Покончив с пальцами, меня толкнули на стул, стоявший перед фотоаппаратом. За аппаратом в полумраке (свет бил мне в глаза) я разглядел лицо, которое ни с чьим спутать не мог лицо наппельбаумовского ретушера. Узнал несомненно и он меня. Я был потрясен этой встречей, но старался своего волнения не показывать. На его лице я не прочел ни малейшего замешательства, он смотрел на меня замороженными глазами. Молча, поворачивая как куклу, он сфотографировал меня в анфас и в профиль. Вставая со стула, я спросил громко: С ретушью будет или без? Он промолчал. Меня толкнули в другую конуру, где было темно, сыро и душно. Уже рассвело, когда меня вывели во внутренний дворик, затолкали в один из шкафов "черного ворона", снаружи окрашенного в ласковый бежевый цвет. В таких точно по виду машинах в те годы развозили по Москве хлеб. Машин было много. Это вызывало у москвичей радостную уверенность, что хлеба в Москве хватит всем. Меня привезли в Бутырскую тюрьму, где от параши под нарами я начал свое восхождение.
На первом допросе, когда тайна чуть-чуть приоткрылась, я сразу вспомнил наппельбаумовского ретушера, Конечно, он знал всех нас в лицо и многих по имени, но, думаю, если и сыграл какую-то роль в нашем "деле", то всего лишь подсобную.
Вот так! Без ретуши, анфас и в профиль. На всю жизнь.
КТО ЗДЕСЬ НА "БЕ"?!
В первой половине декабря 1937 года в камере N 27 Внутренней тюрьмы особого назначения на Лубянке нас было четверо: Петр Алексеевич Богданов, первый председатель ВСНХ РСФСР, Захар Яковлевич Табаков, директор Челябинского завода магнезитовых камней, Иоганн Тишауэр, немецкий коммунист, коминтерновский разведчик и я студент второго курса Третьего московского медицинского института.
После месячного пребывания в Бутырской тюрьме без единого вывоза к следователю, я был переведен на Лубянку. Сам факт перевода на Лубянку и несоразмерно высокое общество, в которое я попал, камера на четыре "персоны" после Бутырок, где в камере на 25 мест нас было напихано до ста тридцати человек и более все это вместе взятое озадачивало меня и пугало.
Мое появление в камере у ее "старожилов" вызвало нескрываемое любопытство и недоумение. Но после небольшого допроса, который они учинили мне, я был принят сочувственно и доброжелательно. Мальчишка, желторотый птенец жалко все-таки.
Петр Алексеевич Богданов сухонький, подобранный, еще достаточно бодрый человек в хорошо сшитом костюме из дорогого трико (на брюках еще сохранялась складка), в желтых полуботинках из мягкой кожи (бросались в глаза шнурки). У нас шнурки отбирались вместе с ремнями и подтяжками, с брюк срезались пуговицы.
Богданов держался замкнуто, отстраненно, сдержанно. Ночью Богданова не вызывали. А днем, как объяснил Табаков, Богданов "писал роман" в кабинете следователя, одновременно подписывая этим себе приговор.
Что такое "писать роман", я уже знал из камерных "семинаров" в Бутырской тюрьме. Это начиналось обычно после применения наиболее современных, "научно обоснованных" методов следствия (многосуточный "конвейер", истязания, голый, холодный, продуваемый карцер, угроза расправы над членами семьи и т. д. и т.п.) Кстати, конвейер представлял собой следующее: ведется допрос, подследственный по нескольку суток стоит на ногах без права садиться, без сна, а следователи меняются. Если подследственный теряет сознание и падает, его обливают водой и понимают, добавляя для бодрости несколько зуботычин. Стоит бедолага до тех пор, пока не начнет писать все, что ни прикажут. Сломленный человек готов подписать, что угодно что он побочный сын Гиммлера, например, и состоит в заговоре с римским сенатором Катоном. В качестве соучастников он назовет всех, кого помнит по фамилии на службе или живущих в одном с ним подъезде, или кого прикажут.
Богданова уводили из камеры после завтрака, приводили на обед и возвращали к ужину. Иногда уводили и после ужина на два-три часа. Он приходил в камеру серый, обмякший, раздевался и ложился на койку. Захар Яковлевич Табаков член партии с дореволюционными стажем, красный партизан, выпускник комвуза был первым директором и создателем завода магнезитовых камней в Челябинске. В свое время он лично сам получал и привез оборудование для завода из Германии. Именно на этом и строилось его обвинение. Он обвинялся в шпионаже в пользу Германии, где якобы был завербован во время пребывания там.
Табаков был подвижным крепышом небольшого росточка с челкой темных волос, с веселыми карими глазами и доброй лукавой улыбкой на постоянно небритом лице. Он всегда был готов подшутить над товарищем и над самим собой. Чувство юмора было отпущено ему щедрой рукой. Застенок и шутка! Тесное переплетение трагического и смешного первое время очень меня удивляло. Потом я заметил, что и сам способен шутить там, где, казалось бы, надо плакать. Я понял, что это, возможно, и защитный рефлекс человека в трудных, экстремальных условиях.
Табаков был душой камеры, ее старостой и великим утешителем всех потерпевших в ночи.
Тишауэр худенький огненно-рыжий немец с высоким лбом под всклоченными редеющими волосами, с круглыми ярко-голубыми глазами, выражавшими постоянное удивление. По-русски он говорил с сильным акцентом, подолгу подбирая слова. Но разговаривать с ним было легко, а слушать его интересно. Когда он говорил что-нибудь для него бесспорное, рыжие брови его приходили в движение. Тишауэр в совершенстве знал несколько языков, был широко образован, с любовью рассказывал об Отто Юльевиче Шмидте, только что прошумевшем на всю страну, и называл его своим другом.
Когда, исполненный симпатии и сочувствия, я уговаривал Тишауэра обратиться за помощью к Шмидту, Тишауэр снисходительно улыбался и доказывал невозможность, бессмысленность такой затеи. Объяснял, что не может, не смеет ставить под угрозу этого человека, да и Шмидт в таком деле бессилен. Положение свое Тишауэр считал безнадежным, равно как и судьбу самого Коминтерна. Последним местом его назначения была Япония. Оттуда и был он отозван в Москву... Я очень дорожил обществом Табакова и Тишауэра и дорожил их расположением.
Как-то ночью лязгнула дверь, и в камеру вошел надзиратель. Лязг замка в железной двери следственной тюрьмы не может оставить равнодушным, образно выражаясь, и мертвого. Все мы проснулись.
Под яркой лампой, горевшей всю ночь, надзиратель долго рассматривал небольшой квадратик бумаги, потом произнес:
— Кто здесь на "бе"?!
— Богданов, отозвался Богданов.
— Кто еще? спросил коридорный.
— На "бэ" больше нет, ответил Тишауэр. Надзиратель круто повернулся и вышел из камеры. Лязгнул замок. Через минуту-две он снова вошел. И крикнул раздраженно:
— Кто здесь на "бе"?!
— Богданов, ответил Богданов.
— Кто еще? — прокричал коридорный.
— На "бе" больше нет, сказал я.
И тогда мы услышали очень озабоченный, с плохо спрятанной ехидцей, голос Табакова:
— Может быть, Табаков?..
— Что ж ты молчишь! Тра-та-та-та в бога мать! — взорвался надзиратель. — Инициалы полностью!
— Захар Яковлевич, - давясь словами, сказал Табаков.
Воцарилась напряженная тишина.
— Приготовиться к допросу! - скомандовал надзиратель.
Растерявшийся шутник стал нервно и суетливо одеваться. Дрожали руки. Его можно было понять. Допрос штука серьезная, штука скверная. Особенно, если с "пристрастием".
Утром, перед самым подъемом два надзирателя завели Табакова в камеру, Держа его под руки, и опустили на койку. Табаков с трудом оторвал ноги от пола и, повернувшись лицом к стене, произнес булькающим голосом: