Выбрать главу

В единственной больнице лагерной Колымы готовились индивидуальные блюда по желанию тяжелых больных — в больнице Мамы Черной. Так называла лагерная Колыма Нину Владимировну. И прозвище это было синонимом Беличьей.

Читая «Автобиографию» В. Шаламова, датированную 1964 годом, я обратил внимание на его характеристику своих рассказов в плане литературном. Вот как он об этом пишет.

«Рассказы мои — не рассказы в обычном смысле. Именно здесь, в Решетникове, в поселке Туркмен (1953— 1956 гг. — Б. Л.) я сделал попытку реализовать те новые идеи в прозе, которые занимали меня всю жизнь, попытку выйти за пределы литературы».

Очень хотелось понять, какой смысл вкладывается в эти слова, что подразумевается под сказанным. Но этого Шаламов не говорит, предоставляя читателю, критику, литературоведу разбраться самим.

Я — читатель. «Колымские рассказы» в определенном смысле и обо мне, о моей лагерной жизни. Наши судьбы с Шаламовым во многом схожи. Мы оба из Бутырской тюрьмы были брошены на колымское золото, где «балом правил сатана». Оба голодом, холодом и непосильным трудом были доведены до полного, предельного истощения и авитаминоза. Я проработал на прииске четыре года, Варлам — немногим более двух. Я был моложе и продержался дольше. Обоих от смерти, на пороге которой мы стояли, спасла медицина, вылечив и приняв в свое лоно. Литературно одаренный Шаламов после реабилитации посвятил себя стихам и прозе. Я — не удовлетворенный фельдшерской долей, лишенный возможности завершить врачебное образование, окончил политехнический заочный институт и до возрастной пенсии проработал инженером на машиностроительном заводе.

Мне известно, как писались многие из колымских рассказов Шаламова. Я посылал Варламу из Магадана в Москву справочную литературу, архивные документы, сведения о интересующих его людях. Сохранилась переписка. Некоторых персонажей его рассказов я знал лично и ближе, чем он. Многие описанные им события происходили на моих глазах или рядом со мной.

Думая над «Колымскими рассказами», восхищаясь их силой, их мощью, я удивлялся своеобразию толкования отдельных событий иди явлений, а также характеристикам тех или иных персонажей, названных настоящими именами, живших или еще живых. Удивлялся вольному толкованию их судеб и поступков. Одни и те же персонажи в разных рассказах трактуются по-разному («Флеминг» в рассказах «Курсы» и «Букинист»; Сергей Лунин — в рассказах «Потомок декабриста», «Инженер Киселев», «Шоковая терапия»). Герой двух рассказов, где описано одно и то же событие, в одном случае именуется майором Пугачевым («Последний бой майора Пугачева»), в другом — полковником Яновским («Зеленый прокурор»); один и тот же персонаж Яков Давидович Уманский — в рассказе «Курсы» и Яков Михайлович Уманский — в рассказе «Вейсманист». В рассказе «Спецзаказ» Шаламов извращает положительный смысл имевшего место явления.

Теперь мне показалось, что я стал понимать слова «...я сделал попытку реализовать те новые идеи в прозе... попытку выйти за пределы литературы». Я понял это как совмещение художественной прозы с документальностью мемуаров. Такая проза позволяет воспринимать себя мемуарами, обретая одновременно право на домысел и вымысел, на произвольное толкование судеб своих героев, сохраняя их настоящие имена. Показательными примерами такой прозы являются рассказы «Инженер», «Калигула», «Экзамен», «Город на горе», да и «Воскрешение лиственницы», где пышный вымысел перемешан с клочками собственной биографии.

Разными глазами

Помню один разговор с Варламом на Беличьей. Он говорил мне о событии, свидетелями которого мы были оба. То, что он говорил, не было похоже на то, что я видел и слышал. Оценки его совершенно не совпадали с моими. Я был молод и самонадеян, собственным наблюдениям доверял полностью. Я ему возражал. Он же в ответ развивал стройную, связную концепцию. Но она не убеждала меня. Уже тогда я подумал — что это? Или он видит дальше и глубже меня, или мир им воспринимается иначе, нежели мною? Я относился с большим уважением к нему, его жизненному опыту, его знаниям, недюжинности его. Но я и себе верил, и это сбивало меня с толку.

Позже я не единожды вспоминал этот разговор на Беличьей и приходил к мысли, что срабатывал в Шаламове врожденный писатель, который и обобщал, и домысливал, и воображением дополнял то, чего не хватало для созданной им самим картины. Эта догадка моя подтвердилась во многом, когда впервые читал его «Колымские рассказы». Большая часть «Колымских рассказов» документальна, их персонажи не вымышлены — сохранены имена. В рассказах они нередко приобретают иную плоть и иную окраску. Все это я относил к естественной разнице между правдой жизни и правдой художественной, о которой у меня было не очень четкое, книжное представление.

Как правило, свои рассказы В. Т. писал легко, писал от руки почти начисто, с очень незначительными последующими правками. Так написаны, например, рассказы «Огонь и вода», «Галстук», «Ночью». Очевидно, они писались будучи надежно выношенными.

Мне очень хочется рассказать немного не о писателе Шаламове, а о Шаламове — человеке, его характере в будничной повседневной жизни. Характер у Варлама Тихоновича, конечно, отцовский — талантлив, честолюбив, тщеславен, эгоистичен. Я затрудняюсь сказать, чего было больше. К этим чертам еще можно прибавить злопамятность, зависть к славе, мстительность.

«Чрезмерной душевной тонкости был чужд отец» («Четвертая Вологда»),

«Скромность отец не считал достоинством» (там же).

«Скрывать свое - умение, свое превосходство отец не имел привычки» (там же).

«Учитель пения поглядел на меня с интересом, и тщеславное сердце мое забилось ожиданием очередной победы» («Четвертая

Вологда»),

«Мне все равно всюду было тесно, тесно было на сундуке, где я спал в детстве много лет, тесно в школе, в родном городе. Тесно было в Москве, тесно в университете. Тесно было в одиночке Бутырской тюрьмы. Мне все время казалось, что чего-то  не сделал, не успел... Не сделал ничего для бессмертия, как двадцатилетний король Карлос у Шиллера» («Четвертая Вологда»).

«Я вернулся в школу к Куклиной.

— Вы будете гордостью России, Шаламов» («Четвертая Вологда»).

«Ночью 1931 года я стоял на берегу Вишеры и размышлял на важную, больную для меня тему: мне уже двадцать четыре года, а я еще ничего не сделал для бессмертия» (рассказ «В лагере нет виноватых»).

«Хотя у нас была большая семья, но она не выполнила главного назначения многодетных семей — пенсионного обеспечения стариков. В нашей семье дети не заплатили долга родителям... Никаких денег ни Галя, ни Валерий никогда маме не посылали... Я посылал только тогда, и в очень скромных пределах, когда не сидел в тюрьме».

«Ведь своего поведения я изменить не могу, я не буду доносить на такого же заключенного, как я сам, чем бы он ни занимался... Я не буду искать «полезных» знакомств, давать взятки».

  Не каждый опустившийся на самое дно бытия, предавал, клеветал, давал взятки, доносил, крал или брал взятки. Много есть еще заповедей всеобщей и христианской морали. У Варлама не всегда слова соответствовали делу: он искал и находил «полезные» знакомства. В лагере — хотя бы— Сергей Лунин, потомок декабриста, Андрей Пантюхов, Нина Владимировна, я. Делал подношения: он исписал стихами поэтов XIX и XX веков в две общие тетради и преподнес их главному врачу. В Москве после лагеря носил редакционным дамам букетики цветов в портфеле и улыбался смущенно, объясняя мне, что такова жизнь. На Левом берегу в больнице СВИТЛ на хирурга Сергея Михайловича Лунина написал донос. На того самого Лунина, который ранее на Аркагале спас Шаламова от испепеляющего гнева и ненависти начальника участка. Сделал это Лунин с ущербом собственным интересам (см. рассказы «Инженер Киселев» и «Потомок декабриста»), Лунин сделал Варламу много доброго, разве что не снабжал его табаком и хлебом ежедневно. Он сам был на лагерной пайке, правда, не вкалывал в забое на морозе. А Варлам ответил ему черной неблагодарностью: написал донос на него и облил грязью его имя в своих рассказах. Варлам вывел Лунина в рассказе еще и махровым антисемитом. Знавшая Лунина по институту Нина Владимировна против этого категорически возражает. Сергей Лунин учился с Н. В. в одном институте — 1-м МГМИ, на курс старше ее. Лунин был старостой хирургического кружка института, которым руководил академик Бурденко. И сам Бурденко, и его ассистенты высоко ценили хирургический талант Лунина, брали его вторым ассистентом на самые сложные операции. Нина Владимировна была членом хирургического кружка. Будущие хирурги души не чаяли в Лунине и ходили о нем хлопотать, когда он внезапно «исчез».