Выбрать главу

Это Петр Семенович Каламбет, заключенный врач, заведующий первым терапевтическим отделением, с мнением которого Нина Владимировна очень считалась, посоветовал ей в дневальные Нисона Азаровича. Он лежал у него с плевритом в той самой палате, где Евгения Гинзбург в первые недели своего пребывания на Беличьей помогала фельдшеру раздавать лекарства и измерять температуру.

Ранней колымской осенью 1943 года в тот час ночи, когда сон особенно крепок, злоумышленники — по всей вероятности, беглецы — пытались проникнуть в домик главврача. Ее разбудил скрип выдираемого из бревна костыля и лязг упавшей на завалинку железной перекладины, перекрывавшей ставни. Смелое, самоотверженное поведение Нисона Азаровича спасло тогда, очевидно, жизнь и ему, и Нине Владимировне.

В сентябре 1945 года, когда Савоева уезжала с Беличьей в Нижний Сеймчан, ей разрешили взять с собой Нисона и выдали на руки его формуляр. А в декабре 1946 года, когда, соединив свои жизни, мы с Ниной Владимировной ехали на «Ударник», Нисон был с нами. В 1947 году летом Нисон Азарович закончил свой десятилетний срок и освободился из лагеря. Из нашего дома он возвращался на родину. Обращением к Нисону Варлам Шаламов заканчивает одну из поэм тех лет, посвященных Нине Владимировне:

Кончено. Можно вступив на крыльцо, Видеть лицо своего «мажордома» Сонное (или Нисонное) вовсе лицо При выражении — «вот мы  и дома».

Под одним небом, под одной крышей

Войцех Якубович Дажицкий вошел в наш дом в роли дневального, столь для него неожиданной, ему не свойственной и не знакомой. Мы с ним почти ровесники, тогда нам не было еще тридцати. В бытовом плане к этому возрасту я умел уже многое. С семи лет помогал маме по дому. Не столько от нужды, как от любви к матери, а также из интереса, из любопытства к ремеслам, к рукодействию.

Войцех на свет явился седьмым из детей, младшим. По характеру был склонен к созерцанию, размышлению. Духовный мир привлекал его больше, нежели кипучая проза жизни. В роли дневального он чувствовал себя смущенно и растерянно. Новая обстановка, быстрые неожиданные перемены в образе жизни. Оглушенный и истерзанный лагерем, он не мог еще долго обрести равновесие.

Нам было бесконечно жаль этого «инопланетянина», крушением мира и волею политических амбиций заброшенного на наш полигон великого социального эксперимента, воспринимаемого им безропотно, как высшее Господне испытание. Мы сочувствовали ему, удивлялись его светлой и кроткой душе, силе духа, питаемой верой. И немного завидовали.

Беря Дажицкого под одну с собой крышу, мы не ждали от него ни кулинарного мастерства, ни большой домовитости, но твердо были уверены, что можем при нем говорить свободно и вслух, не обдумывая предварительно каждое слово. А это еще недавно один наш соотечественник называл редкостным счастьем. Таким образом, делая доброе Дело, мы не были лишены и некоторых собственных интересов. Здесь, пожалуй, кроется и ответ на вопрос, до какой-то степени, который десятилетия мучил Дажицкого и высказан им лишь сравнительно недавно в письме:

«Трудно представить мое чувство, когда я первый раз после произвола колымских лагерных условий очутился в чистой постели и в тепле. Я тогда почувствовал, что я не вещь, а человек. И ясно, что я не мог даже сдержать слез... Тут Вы начали спасение моей жизни. Я почувствовал Ваше гуманное отношение: Вы не делали разницы между «зэком» и «вольняшкой», а в одном и другом видели человека. Не знаю, из каких соображений Вы взяли меня к себе. Ведь я домашней работы не знал и, как дистрофик, не годился ни к какой работе. Вы не только терпели меня в сангородке на «Ударнике», но еще забрали меня с собой в Сусуман в райбольницу».

Ну, а разницы между «зэком» и «вольяшкой» в самом деле в нашем доме не делалось. Вчерашний зэка видел себя в сегодняшнем и сам оставался, по тем временам, потенциальным зэка завтрашним.

Тогда на «Ударнике» в первые дни пребывания в нашем доме Войцех сказал мне как-то:

— Зовите меня Валькой.

— Почему? Чего ради? — не понял я.

— Здесь все зовут меня Валькой. Войцех непривычно русскому уху.

— Я буду называть вас «Отче». Идет?

— Не идет, нет. Лучше Валькой.

Воспитанный в духе вульгарного атеизма, склонный к озорству и иронии, я задирал, поддразнивал Войцеха, обращаясь к теме чудес, некоторых христианских догматов. Он пытался отстаивать свои позиции. Все же неравенство наших положений, пусть формальное, и бедность его русского словаря мешали Войцеху защищаться в полную силу. Наши «диспуты» были безобидны, весьма примитивны и у стороннего наблюдателя не могли бы вызвать ничего, кроме улыбки. Я не был Луначарским, и он не был Введенским! Однако должен сказать, что ему, Войцеху Якубовичу, я обязан пробудившимся во мне интересом к Библии — Старому и Новому заветам. Это, бесспорно, обогатило меня духовно.

Отступление второе

Наша с Ниной Владимировной жизнь на «Ударнике» до краев была наполнена нелегким трудом. Мы делали большое, нужное дело, были поглощены им, и для личной жизни, друг для друга у нас почти не оставалось времени. И все же, можно сказать, что на «Ударнике» мы были счастливы. Новый начальник прииска, Федор Васильевич Завьялов, сменивший Заикина, относился к нашей работе с пониманием и сочувствием. Это удесятеряло наши силы. Но хорошее не может продолжаться долго, это заметили многие. Районная больница Заплага в Су-сумане пришла в упадок, в вопиющее неблагополучие. Потребовался человек, способный разрушить сложившиеся там порочные связи и, не щадя сил, а может быть, и жизни, навести порядок. В Санитарном управлении вспомнили о Беличьей, о Савоевой. Нас подняли с обжитого места. Нина Владимировна была назначена главным врачом этой больницы, я — начальником санчасти Комендантского лагеря в Сусумане. Открывалась новая, черная страница нашей жизни, полная предельного напряжения нервов и физических сил. А в ответ — мстительная злоба и провокации со стороны лагерной администрации за потревоженное Савоевой далеко не благовидными путями обретенное ими благополучие. И еще одно подоспевшее событие, перевернувшее всю жизнь Нины Владимировны и изменившее ее течение, — исключение из партии, связанное с моей «судимостью». Что у нас делают с исключенными из партии, нетрудно представить. Но это другая, стоящая особняком тема.

С «Ударником» пришлось расставаться, оставлять хорошо отлаженное дело, добрые отношения с людьми, с обретенными на «Ударнике» друзьями.

Начальник лагеря прииска разрешил взять с собой в Сусуман двух заключенных — Войцеха Дажицкого и одного фельдшера больницы.

Растление в райбольнице Заплара было феноменальным. Вся больница состояла из торговых очагов. Аптека и медперсонал торговали лекарствами, больничная прачечная торговала больничным бельем, конбаза торговала овсом, огород — овощами. Главный врач, предшественник Нины Владимировны, военизированная охрана больницы, надзиратели и заключенные врачи забирали из больничного котла лучшую часть продуктов. Больные голодали. Территория больницы была завалена мусором и отбросами. Вот такое наследство приняла Савоева.

С приходом нового главврача муравейник зашевелился, насторожился и ощетинился. Приход в эту больницу Савоевой ворам, бездельникам и дармоедам не предвещал ничего хорошего. Война была объявлена, и она началась.

Вспомнив прачечный опыт Дажицкого, Нина Владимировна поставила его в прачечную. Так одному «торговому дому» был нанесен удар.

Тяжелым был для нас 1948 год, каждый день давался с боями, с потерями и победами. К весне 1949 года победительница, вымотанная, в «синяках и ссадинах», едва державшаяся на ногах, оставив больницу очищенной, обновленной во всех отношениях, получила право на отпуск за три календарных года «с использованием в центральных районах страны». Для меня это был первый выезд с Колымы и первый отдых за долгие 1'2 лет, а также встреча с сестрой и мамой. Этим отпуском с выездом на «материк» я обязан двум людям из отдела кадров Западного управления — Лидии Николаевне Долговой и начальнику ОК Василию Васильевичу Тарасову, взявшему на себя ответственность.