После ссылки Тиберия Юлия позабыла осторожность, и вскоре весь Рим узнал об ее похождениях. Ливия и словом ни о чем не обмолвилась Августу, уверенная, что придет время и это дойдет до его ушей из какого-нибудь другого источника. Но слепая любовь Августа к Юлии вошла в поговорку, и никто не осмеливался ничего ему сказать. Через некоторое время люди решили, что уж теперь-то Август все знает, и, раз прощает дочери ее поведение, тем более следует молчать. Ночные оргии Юлии на Рыночной площади и даже на самой ростральной трибуне[50] вызывали возмущение всего Рима, однако прошло четыре года, прежде чем у Августа открылись глаза. Только тогда он услышал всe, и не от кого-нибудь, а от родных сыновей Юлии — Гая и Луция, которые пришли к нему вдвоем и возмущенно спросили, долго ли еще он намерен позволять их матери позорить собственное его имя и имя своих внуков. Они понимают, сказали юноши, что забота о репутации семьи заставляет Августа быть терпеливым с дочерью, но всякому долготерпению должен быть предел. Что им — ждать, пока мать одарит их кучей братьев-ублюдков от разных отцов? Когда на ее выходки будет официально обращено внимание? Август слушал с ужасом и удивлением и долгое время лишь молча глядел на них, широко раскрыв глаза и беззвучно шевеля губами. Наконец к нему вернулся голос, и он, задыхаясь, позвал Ливию. Гай и Луций повторили все слово в слово в ее присутствии; Ливия сделала вид, будто плачет, и сказала, что последние три года Август сознательно пропускал правду мимо ушей, и это было ее самой большой печалью. Несколько раз, сказала Ливия, она собиралась с духом, чтобы поговорить с ним, но ей было совершенно ясно, что он не хочет слышать от нее ни единого слова. «Я была уверена, что ты все знаешь, но вопрос этот слишком больной, чтобы обсуждать его даже со мной…» Август, стиснув виски, со слезами отвечал, что до него не доходили никакие слухи и он не питал ни о чем никаких подозрений, будучи уверенным в том, что его дочь — самая добродетельная женщина Рима. Почему же тогда, спросила Ливия, Тиберий добровольно удалился на Родос? Может быть, ему нравится жить в изгнании? Нет, он уехал потому, что был не в силах обуздать распутство жены и огорчался тем, что Август, как он полагал, закрывает на это глаза. Поскольку Тиберий не хотел восстанавливать против себя Гая и Луция, ее сыновей, обращаясь к Августу за разрешением о разводе, что ему еще оставалось, как не покинуть пристойным образом Рим?
Разговор о Тиберии пропал зря, Август накинул полу тоги на голову и ощупью направился в свою спальню, где заперся и оставался там, никого, даже Ливию, к себе не пуская, целых четыре дня, в течение которых он не ел, не пил и не спал и даже ни разу не брился, что было еще большим доказательством глубины его горя. Наконец Август дернул шнур, который проходил через отверстие в стене в комнату Ливии: серебряный звоночек зазвонил. Ливия поспешила к нему, придав лицу любящее, заботливое выражение; Август, все еще не доверяя голосу, написал на вощеной табличке одну фразу по-гречески: «Пусть ее отправят в пожизненное изгнание, но не говорят мне куда». Он протянул Ливии перстень с печатью, чтобы она написала в сенат письмо от его имени, рекомендуя изгнание Юлии. (Эта печать, между прочим, представляла собой большой смарагд, на котором была вырезана голова Александра Македонского в шлеме, и была похищена из его гробницы вместе с мечом, нагрудником и прочей амуницией героя. Август пользовался этой печатью по настоянию Ливии, хотя и не без колебаний, так как сознавал, что это слишком самонадеянно с его стороны. Но однажды ему приснился сон: сердито нахмурившись, Александр отсек ему палец, на котором был перстень. Тогда Август сделал себе собственную печатку: рубин из Индии, обработанный знаменитым золотых дел мастером Диоскуридом, которую наследники Августа носили как знак их верховной власти).