Выбрать главу

— Я вас слушаю, — раздается у меня за спиной.

— Мне номер, — отвечаю. — И как можно дальше от этой музыки.

Администраторша кивает. Разумеется.

Мари спешит к машине, в обеих руках по пакету с продуктами, клянет себя, и щеки ее пылают. Воздух прохладен, минули десятки лет с той поры, когда она была подростком. И все равно она краснеет, прямо чувствует, как наливается кровью каждый сосудик на щеках и шее, как набухают и расширяются поры. Нельзя, чтобы ее увидели.

Она тревожится напрасно. Людей на улицах нет, только ряды машин и высоких деревьев. И тихо-тихо. Газон перед церковью только что подстрижен и вычесан граблями, ни единого осеннего листка не видно на зеленой поверхности, и ни одна травинка не высовывается над остальными. Палисадники на другой стороне улицы такие же опрятные, деревья и кусты, кажется, изо всех сил стараются не сорить, увядшие розы мужественно удерживают коричневые лепестки, еще недавно бывшие алыми.

Мимолетное воспоминание — и Мари замирает, стоя у машины и позабыв открыть дверь. Однажды она побывала в одном из этих хорошеньких домиков, стояла под хрустальной люстрой, делала книксен и просила прощения.

В этом доме жила Эльса Линдстрём. Школьная историчка, которая вела у них еще и историю христианства, — с большой грудью, корсетом и некоторым прибабахом. Младшеклассники ее изводили. Девочки шушукались и болтали на уроках, мальчишки поворачивались к ней спиной, кричали и галдели, бросались бумажками и передразнивали ее. Эльса Линдстрём делала вид, что ничего этого не происходит. Она сидела, выпрямившись, за столом, иногда зачитывая что-нибудь из книжки своим гнусавым голосом или рассказывая — изредка на тему истории и христианства, но чаще о собственных школьных годах. Она была лучшей в классе, по крайней мере, по важнейшим из предметов — по истории и христианству. Слушали ее только два ученика. Мальчик, мечтавший стать священником. И девочка, немножко не от мира сего.

К концу весеннего семестра в классе стала распространяться смутная тревога. Что будет с отметками? Один мальчик, сын учителя, заглянул в учебный план и напугался. Они не прошли ничего из того, что должны были, ни Тридцатилетней войны и Европы в семнадцатом веке, ни христианства в современной Швеции.

Что-то надо делать. А давайте, пусть Мэри — или Мари — она так здорово сочинения пишет! — сочинит письмо директору и зачитает всему классу. Ученики серьезно обеспокоены пробелами преподавания. Они просят, чтобы в следующем семестре им дали другого учителя.

Они не ведали, что творили. Мэри — или Мари — не ведала, что творит.

Эльса Линдстрём готова была вынести все, кроме публичного унижения. Она распахнула дверь в кабинет директора и прижала того к стенке. Куда он смотрит? Почему она должна все это терпеть? Она, с тридцатилетним опытом преподавательской работы, чем даже он не может похвастаться! Она, прекрасно сдавшая академические экзамены и даже собиравшаяся в докторантуру!

И три дня спустя Мэри — или Мари — стояла под хрустальной люстрой в гостиной Эльсы Линдстрём и приседала в книксене, потому что директор велел делать книксен, и извинялась так, как велел извиниться директор. В последний момент она попыталась сохранить остатки собственного достоинства, добавив от себя, что просит прощения за поведение класса, а не за критику, но замолчала: директор положил руку ей на плечо. Эльса Линдстрём в шелковом халате и в бигуди сложила руки на пышном бюсте. Извинения приняты. И ни слова о том, что семестровые оценки самой Мэри — или Мари — будут снижены. Чтобы это оказалось неожиданностью.

Мари чуть вздыхает и смотрит на серый дом. Почему она это сделала? Почему взяла на себя чужую вину? Она ведь не болтала на уроках. Никогда не корчила рожи за спиной Эльсы Линдстрём. И бумажками в классе не кидалась.

Ответ прост. Она все равно была виновата. Вина была костюмом, что всегда висел наготове в ее шкафу и в который она облачалась каждое утро. Без него она чувствовала себя голой.

Какой тут задрипанный номер. Какой тоскливый.

Ложусь на бежевое покрывало и смотрю в потолок, заставляю себя вернуться в свою собственную действительность. Я больше не хочу оставаться в мире Мари, я хочу побыть здесь, подумать и попытаться понять, не фантазируя.

Я бросила Сверкера. Что я чувствую? Вину?

Нет. Вины я не ощущаю. Нет никакой вины. То, что я раньше звала виной, чувство, в которое всю жизнь облачалась и за которым пряталась, — ложно. Это некое самовосхваление навыворот, индульгенция, самим существованием разрешающая грешника от греха, мучение, в котором заключено также и утешение, и уверенность. Оно словно удостоверяет: если ты испытываешь вину, то не можешь быть совсем уж плохим, и тем самым освобождает от ответа. Вот как я пользовалась своей виной. Я драпировала ею свои истинные чувства, не желая их видеть, не желая держать ответ за собственный гнев, не желая испытывать собственный стыд.