Выбрать главу

Ремень сумки все сильнее врезается в плечо, надо остановиться и снять ее. Снова подняв глаза, я замечаю, что мир вокруг меня совершенно затих. Ни ветерка. Ни птиц. Ни даже далекого рокота мотора. Передо мной — Фрёви. Это значит — жертвенник Фрейи.[20] Название, веселившее меня в первые годы, сейчас кажется вовсе не таким забавным. Анастасия никогда не пройдет по этому мосту к кудрявым деревьям на том берегу, даже никогда не сядет в полицейскую машину с постановлением о высылке из страны в руке. День получил свою жертву.

Вдруг мне становится страшно. Слишком тут тихо. Неестественно тихо. За желтеющей зеленью сквозят белые домики. Что, если они пустые и брошенные, что, если все живое покинуло Фрёви перед моим освобождением, что, если во всей округе осталось единственное человеческое существо, маленький сухонький кассир, он сидит за стеклянной перегородкой на станции, ожидая меня, чтобы продать один-единственный билет до Стокгольма.

Но нет, жизнь не вовсе оставила Фрёви, теперь я вижу. Я нагнулась за сумкой, да так и застыла. У опоры моста стоит мужчина — белое лицо, темный костюм. Перед глазами мгновенно возникает лицо Сверкера, но я, моргнув, прогоняю наваждение. Это не Сверкер. Я не могу разглядеть лица, но вижу — не Сверкер, этот пониже ростом и худее, и плечи у него чересчур покатые. Если он кого и напоминает, так скорее Херберта Андерссона из Несшё. Некогда водителя автобуса. Затем владельца химчистки. Умершего более двадцати лет тому назад. И, однако, достаточно живого, чтобы прийти встречать дочку, освободившуюся из тюрьмы.

Я делаю шаг в его сторону — не исчезнет ли, но он продолжает стоять и ждать. Снова останавливаюсь, пытаюсь взять себя в руки. Не валяй дурака, говорю я себе. Это не он, это не может быть он. Он умер. А если бы не умер, то все равно никак не мог бы прийти сюда. Встречать дочь, освободившуюся из Хинсеберга, было бы совершенно не в его духе. Херберт Андерссон не признал бы дочерью заключенную Хинсеберга, он бы вычеркнул ее из сознания, истребил бы из памяти. Он был обычный человек, а у обычных людей дочери не попадают в тюрьму. И в министры тоже.

До сих пор не могу понять, как получилось, что такой человек женился на узнице концлагеря. И как не развелся с ней, когда она начала воровать консервы в супермаркете и устроила в нашем подвале склад? Или когда она неделями неподвижно лежала в постели, чтобы затем вдруг с криком вскочить и начать бегать по комнатам? Может, потому, что ей все же хватало благоразумия не выпускать свои кошмары за пределы дома. Выскочи она эдак на улицу, он бы ее бросил. Я так думаю. Предполагаю. Но не знаю. Никто из них никогда не говорил при мне про Освенцим, я только в четырнадцать лет узнала, почему у мамы все платья и блузки с длинным рукавом. Лишь когда обоих родителей не стало, я выяснила, что папа тоже был в Освенциме, что он водил один из тех белых автобусов по военной Польше. Несколько дней он виделся мне героем, а потом я долго не могла отделаться от воспоминания о том, кем он был на самом деле.

Мужчина у опоры моста делает шаг навстречу. Я вновь берусь за сумку, вскидываю ее на плечо и начинаю идти. Шаг за шагом мы приближаемся друг к другу. Он быстрее. Я медленнее. Лицо, только что казавшееся белым пятном, обретает очертания, потом пару темных глаз, тонкий нос, улыбающиеся губы. Это не Херберт Андерссон. Нет, конечно.

— Ну что, отчаливаем? — произносит мужчина, подойдя поближе.

Я не узнаю его, но, должно быть, он имеет какое-то отношение к Хинсебергу, это чувствуется по тону. Одновременно снисходительному и ободряющему.

— Ага, — выдыхаю я, вновь перекидывая сумку с одного плеча на другое.

— Ну, счастливо, — говорит незнакомец и быстрым шагом проходит мимо.

Другой мужчина смотрит на меня, когда я уже сижу на вокзале. На мгновение цепенею, чувствуя, как отчаянно мечется мой взгляд. Он меня знает? Да нет же. Прошло уже семь лет с той поры, как я была притчей во языцех, — невозможно, чтобы совершенно незнакомый человек меня узнал. Друзья, возможно, или сослуживцы, но не посторонние же люди. С другой стороны, может быть, это взгляд из тех, что липнет к каждой женщине, сидящей в одиночестве на скамейке вокзала Фрёви, — прохладный и чуть презрительный, исполненный нескрываемой уверенности — «я-то понимаю, откуда ты».

На стокгольмский поезд я опоздала. Придется добираться через Эребру, но до поезда еще не меньше пятидесяти минут, поэтому я встаю и, оставив сумку без присмотра, бреду к киоску на улице. Покупаю «Афтонбладет» и одно яблоко, расплачиваюсь новенькой пятисотенной купюрой и молча качаю головой, когда киоскерша спрашивает, нет ли помельче. В ответ она, фыркнув, что-то бормочет — неразборчиво, но догадаться нетрудно. Хинсеберг! Внутри меня уже показывает раздвоенное жало готовая колкость. Киоскерше под шестьдесят, ее тело еще молодо, но лицо в складках и морщинах. Как это Гит выражалась, когда ей намекали, что, наверное, пора немножечко сбросить вес? «Ха! Любой бабе в определенном возрасте приходится выбирать между мордой и задницей!» Гит выбрала лунообразное лицо. Киоскерша — поджарую задницу. Наклоняюсь над кошельком, чтобы скрыть улыбку, пока дожидаюсь сдачи, и мне тут же делается стыдно своей детской злости.

Ну вот, сейчас последует наказание. Купила яблоко и собираюсь его съесть. А ведь я не переношу яблок. Через два часа все тело охватит такой зуд, что придется идти в поездной туалет и отчаянно чесаться щеткой для волос. И поделом.

Как только я возвращаюсь в зал ожидания, мужчина отворачивается к стенке и начинает сосредоточенно изучать висящее там расписание. Покосившись туда, вонзаю зубы в яблоко и раскрываю газету, но едва успеваю перелистнуть несколько страниц, как знакомые лица смотрят на меня, и заголовок пляшет перед глазами: «Я ее прощаю!»

Кусок яблока застревает в горле, я кашляю.

Теперь я точно знаю, как его зовут, художника, которого Анастасия пыталась убить. Я так и думала.

Волосы у Магнуса Халлина несколько поредели, но в остальном он такой же. Все те же странные пропорции: слишком узкое лицо, слишком большой рот, слишком длинные предплечья. Рядом — Мод, жена Магнуса и сестра Сверкера, моя бывшая золовка. Улыбается в камеру, не разжимая губ. Я даже место узнала, где они стоят, — веранда летней резиденции Сундинов, давно ставшей постоянной. За их спиной неподвижно блестит Хестерумшё, а за ним, где-то на том берегу, — мой дом.

Что мы со Сверкером дачные соседи, выяснилось в первый же вечер наших недельных каникул при риксдаге. За три года до этого папа начал строить наш летний домик, приступив к осуществлению одного из многочисленных пунктов программы обычного человека. В конце шестидесятых он решил, что обычные семьи не ездят в отпуск на «вольво» на западное побережье с четырехместной палаткой. Обычные семьи обзаводятся дачей, лучше всего — маленьким красным домиком где-нибудь у озера. Стало быть, нам нужен маленький красный домик где-нибудь у озера.

А что ни мне, ни маме он ни к чему, дела не меняло.

Но домик получился слишком уж необычным. Начав работу, папа разошелся и не сумел вовремя остановиться: то, что вырастало под его руками, не было стандартной деревянной коробкой на столбиках, которой довольствовались прочие дачевладельцы. Херберт Андерссон строил солидный дом на бетонном фундаменте, с подвалом, кухней и двумя большими комнатами на первом этаже, с ванной и несколькими маленькими спальнями на втором и — в вопиющем стилевом противоречии с дощатой обшивкой — с огромными, во всю стену, крашенную алым суриком, панорамными окнами, выходящими на озеро. Три лета подряд мы с мамой сидели на траве и смотрели, как он работает, а когда однажды встали, чтобы помочь, он так на нас глянул, что мы застыли на месте. Помогать было непозволительно. Не позволялось и покидать строительную площадку по своей инициативе, чтобы погулять в лесу или окунуться в озере. Нам полагалось готовить еду и варить кофе на спиртовке, установленной им на траве, да несколько раз нас отпускали в магазин, вот и все. В остальное время требовалось тихо сидеть, смотреть и быть на подхвате.

вернуться

20

Фрейя — богиня любви в древнескандинавской мифологии.