В ответ на насмешку Сверкер улыбнулся еще шире.
— Именно, цыпочка. Из Буроса. Значит — первый сорт!
К ночи похолодало. Через некоторое время мы поднялись и поплелись на другую сторону улицы и, столпившись на тротуаре, попрощались с Сисселой — ей надо было ехать домой на метро. Зябко подняв плечи, она чуть постояла, переминаясь, словно чего-то ждала или хотела сказать, потом рванула молнию на куртке под самое горло и повернулась к нам спиной.
— До завтра, — крикнул кто-то ей вслед. Может быть, я. Она не ответила и не обернулась, только помахала рукой и скрылась из виду.
А мы пошли в гостиницу.
— Что такое? — спрашивает Анна. — Тебе нехорошо?
Это я принялась тереть лоб. Давняя привычка, способ в буквальном смысле стирать неприятные мысли.
— Может, тебе снова прилечь?
Анна встревоженно наклоняется ко мне. Молча киваю и закрываю глаза. Под закрытыми веками вижу, что Мари проснулась. Поезд подходит к Эребру, она встала в своем купе и пытается снять кожаную сумку с багажной полки. Мари улыбается. Я открываю глаза и взглядываю на Анну. Еще раз киваю. Что означает: я устала. Химия, которой меня накачали в больнице, по-прежнему течет в моих жилах.
Анна провожает меня обратно в мою спальню, отставая на полшага и придерживая за спину — словно боясь, что я рухну навзничь. Нет, я не падаю, я иду мелкими шажками по коридору, но, когда добираюсь до комнаты, сил хватает только чтобы указать на мою сумку.
— Ночная рубашка? — переспрашивает Анна.
Кивнув, опускаюсь на край кровати.
Куда пошли все остальные? Не помню. Помню только, как мы трое стоим в лифте — Торстен слева от меня, Сверкер справа. Торстен отвернулся, но я несколько раз поймала его взгляд в зеркале, пока мы доехали до третьего этажа. Помедлив мгновение, он открыл дверь, и в этот самый миг Сверкер поднял руку и положил мне на плечо. И я позволила его руке туда лечь. Не стряхнула ее с себя, не шагнула в сторону. Торстен, презрительно скривив губы, пнул дверь лифта.
— Ха, — сказал он и пошел прочь.
Сверкер поднял брови.
— Ха? Он правда сказал «ха»?
Я кивнула.
— А что это значит?
Я тоже солгала в ответ:
— Без понятия.
Вскоре я стояла голая перед Сверкером, скрестив руки на груди. Сам он по-прежнему оставался в одежде. Вот он протянул руки и схватил меня за запястья.
— Дай тебя рассмотреть, — сказал он, разводя мои руки в стороны.
Я зажмурилась и впервые позволила себя рассмотреть.
— Представляешь, все легко могло повернуться совсем иначе, — произносит Анна. Вид у нее несколько отрешенный, она стоит у шкафа и развешивает на плечики мою одежду. — Если бы вы со Сверкером не… И мы с Пером…
Я неподвижно лежу на спине, мои руки чинно покоятся на клетчатом пододеяльнике. Анна возится с моей юбкой, та соскальзывает с плечиков и падает на пол. Анна нагибается и, подняв ее, держит перед собой, рассуждая вслух:
— Тогда бы, может, я стала министром. А ты бы оказалась при каком-нибудь посольстве…
Я слегка пошевеливаю рукой. Be my guest.[21] Воображай себе на здоровье этот мир, где ты и министр, и жена Сверкера, и даже такой мир, в котором Сверкер обходится без инвалидного кресла и помощников. Я никогда не выбирала ни Сверкера, ни портфель министра. Я вообще не представляю себе, каково это — выбирать. Это меня выбрали. Такие, как я, берут то, что им предлагают, поскольку не умеют иначе, и это вечная загадка — почему то, что досталось мне, кажется другим столь вожделенным. Соблазнитель из Буроса. Человек с неуловимым нутром, витающий в грезах о себе самом. И все же я осталась при нем. Из любви и сочувствия? Да. Но не только. А еще и страшась стыда, что обрушился бы на меня, если бы я оставила Сверкера. Предать калеку! По той же причине я остаюсь в правительстве и выполняю свои обязанности с тем же прилежанием, с каким когда-то делала уроки, притом что на заседаниях правительства присутствует не большая часть меня, чем когда-то в классе. Мой рот неизменно изумляет меня, произнося правильные слова, руки подчеркивают их правильными жестами, лоб хмурится огорченно или сердито, но чувства мои в этом не участвуют. Если бы выпустить их на волю, то я встала бы на ближайшем же заседании и сказала бы, что нам надо уходить отсюда, всем вместе, оставив премьера в одиночестве. Почему? Потому что он выбрал нас вовсе не по причине наших способностей или отсутствия таковых. Сколько их, министров, являющихся настоящими политиками? Человек шесть. Или семь. А мы, все остальные — просто новая разновидность чиновников. Чиновники с политическими взглядами. Но не слишком отчетливыми, к тому же у нас не хватает духа их отстаивать. Мы сидим по министерствам и копим свою вину: мы знаем, как много надо сделать, но плохо представляем себе, что именно. А если бы и представляли, что с того? Не хватает денег. Не хватает голосов в парламенте. Не хватает системы внутри правительственного аппарата для воплощения наших решений в жизнь. Что остается? Слова. Взгляды. Жесты. А сам премьер? Могу вообразить его недовольно надутые младенческие губки, когда я встаю и говорю то, что думаю на самом деле: что он цепляется за власть, но избегает ответственности. Но я этого не говорю. Я боюсь перешептываний, что последуют за моей отставкой. Ага, не справилась! Она что, не в себе? То есть до такой степени, что ее там держать не стали?
— Спокойной ночи, — говорит Анна, но я не отвечаю даже кивком головы. Я занята другим. Мари стоит на перроне в Эребру и ждет стокгольмского поезда, сунув руки в карманы куртки, вид у нее угрюмый. Ей кажется, я слишком много думаю о Сверкере, она желает сама сортировать воспоминания, выбирая, что оставить, а что выкинуть. Королева забвения. Королева, имеющая все основания забыть.
Но едва она отгоняет прочь мысль о Сверкере, как ее охватывает внезапный страх, и она принимается уговаривать себя, что это и смешно, и глупо. Освобождение — настоящее, вполне законное. Ее не объявили в розыск. За ней не гонится машина с полицейским нарядом. У нее полное право стоять на этом перроне и ждать стокгольмского поезда. Поэтому Мари нетерпеливо притоптывает, словно у нее зябнут ноги, хотя осеннее солнце еще пригревает. Она свободна. И знает это. Ее выпустили.
Озираясь, она пытается убедить себя, будто уже привыкла к тому, что мир вокруг выглядит иначе. Шесть лет не срок. Тетка, стоящая в нескольких метрах от нее, выглядит примерно так же, как выглядела, вероятно, шесть лет тому назад, может, тогда она весила на несколько кило меньше, но второй подбородок уже имелся, и даже если ее серое пальто совсем новое, то шесть лет назад у нее наверняка тоже было пальто серого цвета. Женщина, спиной почувствовав взгляд, оборачивается. Глаза Мари бегают туда-сюда, наконец она вымучивает легкую улыбку. И получает в ответ такую же, потом женщина снова поворачивается к ней спиной. Голос шуршит в репродукторе. Прибывает поезд на Стокгольм.
Заняв свое место в купе и закрыв глаза, она пытается спорить со мной. Это ты забываешь самое главное, говорит она. Разве ты не помнишь письма в ящике его стола? Фотографии под пластиковой подложкой на письменном столе? А все мейлы к и от бесчисленных дур из рекламной тусовки? А не помнишь ли ты Серенькую — тощую шестнадцатилетку во Владисте, что, дрожа, сидела в полиции, когда мы туда пришли? Помнишь, как с ней обращались полицейские, а она терпела, как она сидела там, с исколотыми руками и пустым взглядом? Ты думаешь, ее взгляд был не таким пустым, когда Сверкер покупал ее?
Я не отвечаю. Только открываю глаза и пялюсь во мрак. Теперь ей до меня не добраться. Я никогда не позволяю ей добраться до меня, если она пытается обосновывать свою правоту — вот как теперь.
возможное воспоминание
Анна возвращается к себе в библиотеку. Альбом по-прежнему лежит на столе, она берет его и кладет на колени, но не открывает. Незачем. Она и так погружается в глубь времени. В каждом новом воспоминании таится еще одно.