— Да?
— … я избрал другой путь.
Мари, отпив воды, поднимает глаза. Он по-прежнему тощий, и ястребиный нос, так нелепо выглядевший на физиономии подростка, меньше не сделался, но теперь смотрится вполне себе неплохо. Вероятно, такой нос требует некоторой умудренности во взгляде.
— Что за путь?
Он тянется за своим «Туборгом» и наливает пиво в стакан.
— Театр. Я стал актером.
— Это поворот на сто восемьдесят.
Святоша поднимает стакан.
— Не знаю, честно говоря. Погоди, а ты ведь была шеф-редактором в «Афтонбладет»?
Мари колеблется. Что еще он сейчас припомнит?
— Это было давно!
— Да, наверное. А сейчас ты кто?
Пауза в несколько секунд. Не сказать лишнего.
— Фрилансер. А ты?
Его глаза сузились, легкая улыбка затаилась в углах рта.
— Ха, да тоже фрилансер. Скажем так. Чтобы не произносить нехорошего слова.
— Какого?
— Безработный.
Мари не отвечает. Святоша вытирает пену с верхней губы.
— Домой едешь?
— Домой?
— Ну да. В Несшё.
Она кивает:
— Да. Хоть и не знаю, домой ли это.
— Понял. Родители живы?
Мари качает головой.
— Давно уже умерли. А твои?
— Мама жива. В доме престарелых. Я приезжаю время от времени и приглядываю за нашим старым домом — в ожидании большой перемены.
Он усмехается. Официантка выкрикивает из-за стойки, что лазанья и антрекот с картофелем фри готовы. Забрав свои тарелки, они едят молча — оба проголодались. Отложив наконец вилку, Мари вдруг ощущает страшную усталость и поднимается, кинув взгляд на Святошу.
— Кофе будешь?
Он качает головой. Когда она возвращается, он уже тоже все съел и, откинувшись на спинку стула, скрестил руки на груди.
— Я кофе не пью. Он рождает ужасные ассоциации.
Мари улыбается.
— С церковной жизнью?
— Точно. С насилием против пастората.
— Ты применил к ним насилие, что ли?
Святоша качнулся на стуле.
— Нет, только мечтал. Последние годы меня прямо мучили такие фантазии. Поджог, убийство и все такое.
— Поджог и убийство?
Он перегибается через стол, вдруг оживившись.
— Да. Я разработал четкий план действий. Берешь пару колготок, макаешь во что-нибудь легковоспламеняющееся, типа жидкости для розжига, потом кладешь на стол пастора, включаешь эту удобную настольную лампу с гибкой штангой и наклоняешь как можно ближе к колготкам.
После чего уходишь и ищешь подходящее алиби на весь вечер.
— Ага. И что дальше?
— Как что, вспыхивает огонь. Спустя несколько часов. И вот пастор остается без кабинета.
Он раскачивается на стуле, вид довольный. Мари хихикает.
— А сам пастор? С ним что?
— А он выйдет куда-нибудь по делам. Или может дома посидеть со своей пасторшей.
— Но это же не убийство?
Святоша перестает раскачиваться и, выпрямившись, сцепляет пальцы.
— Нет. Это после. Я просто уничтожаю его кабинет, что совершенно бессмысленно. Месть, кстати, всегда бессмысленна.
Мари чувствует, как напрягается спина. На что он намекает?
— Неужели?
— Да.
Его лицо абсолютно невозмутимо. Мари подносит чашку к губам. Вкус у кофе гадостный.
— И ты вместо этого оставил церковь.
Легкий вздох с другой стороны стола.
— Ну да.
— Кризис веры?
Святоша окидывает ее взглядом. Пальцы по-прежнему сцеплены.
— Можно сказать и так. Хотя усомнился я не в Боге. А в себе самом.
— Как это?
Взгляд ускользает, теперь Святоша уставился в стакан с пивом.
— Я увидел себя со стороны.
— И что?
Он крутит стакан.
— Шла служба для подростков. Конфирмация. Стою я перед алтарным барьером и читаю проповедь, и вдруг вижу свое отражение в окне, за окном темно, отражение четкое. Я поднял руку к небу, вот так…
Он поднимает руку и складывает ладонь лодочкой.
— Видишь? Как Иисус-Суперстар. Вот стою я, как этот самый Суперстар, перед компанией прыщавых четырнадцатилеток, впариваю им насчет прощения и вдруг понимаю, до чего мне нравится этот жест, что я упиваюсь им, как упивался всеми библейскими словами, которыми сыпал вокруг, едва читать научился. Но меня влек не их смысл. А сам этот жест.
Он умолкает, переводя дух.
— Помнишь, в чем я ходил в школу?
Мари кивает. Святоша морщится.
— Пиджак, черная водолазка, серебряный крест. Я наряжался священником. Играл. И вот двадцать лет спустя я обнаружил, что по-прежнему играю.
— А что ты говорил о прощении?
Святоша осекся.
— Что?
— Нет, ничего.
— Как это ничего? Очень даже чего, я же вижу.
Мари взглядывает на часы.
— Поздно уже. Пора мне.
Святоша не отвечает. Мари открывает сумочку и смотрит внутрь, сама еще плохо представляя, что там ищет. А, ну да. Ключ от машины. Она сжимает ключ в ладони.
— Здорово, что встретились.
Святоша кивает.
— Мобильный есть?
Мари качает головой. В Хинсеберге иметь мобильник запрещалось, а купить она не успела.
— Нет.
Святоша не сводит с нее взгляда.
— Фрилансер без мобильного. О Господи — ну давай, продолжай в том же духе. Люди вроде меня и не в такое поверят.
В дверь звонят, я сажусь на диване и озираюсь спросонок. Освещение изменилось. Пасмурно. Солнце зашло за тучу, и снаружи, в саду, ветер раскачивает ветки жасмина. Они совсем голые, осталось лишь несколько листьев.
Снова звонят, несколько секунд я сижу не шевелясь и жду, но никакая Аннабель не пробегает на цыпочках через холл, чтобы открыть. Придется идти самой. В холле взглядываю на себя в зеркало. Бледная и растрепанная.
Это Торстен.
Он стоит боком к двери и смотрит в сад, но медленно поворачивается, когда я открываю. Поднимаю руку в немом приветствии афатиков. Он кивает в ответ, но молча, потом шагает через порог и стаскивает куртку. Я протягиваю руку за ней жестом гостеприимной хозяйки и лишь потом, сообразив, что делаю, опускаю руки. Он вешает куртку на плечики и, скрестив руки на груди, смотрит на меня.
— Так, — сообщает он. — Ну вот я и приехал.
Легкое раздражение зудит под кожей. Ну и что же? Не я ведь просила его приехать, это они с Сисселой сами все затеяли. Не понимаю зачем. Я с куда большими трудностями справлялась без всякой помощи.
— Давно не виделись, — произносит Торстен.
Киваю. Пожалуй. Если точнее — восемь месяцев. С тех пор как молча завтракали после ночи в сигтунском «Стадс-отеле». После этого никто из нас встретиться даже не пытался. Что понятно. Торстену надо было писать, мне — развивать международное сотрудничество. И мы давно уже перестали быть подлинной радостью друг для друга. Все мечты сменились в высшей степени конкретными воспоминаниями.
Торстен кивает в сторону закрытой двери.
— Дома?
Тоже киваю.
— Значит, больше не работает?
Но нет жеста, способного передать: ну почему же, Сверкер, разумеется, вызывает специальный фургон и ездит в свое рекламное агентство, только сегодня это невозможно, — сегодня суббота, офис закрыт. И деться ему некуда, даже если бы он захотел.
Остается поднять руку и слегка махнуть. Пошли наверх?
Торстен морщит лоб, он знает, что второй этаж мой, и только мой, но еще секунда уходит у него на то, чтобы понять, о чем я. Покосившись на дверь Сверкера, он смотрит на лестницу. Кивает.
— Конечно, — говорит он. — Пошли.
В тот последний Мидсоммар я сделала Сверкера невидимым. Не приближалась к нему. Не говорила с ним. Не видела его. Я много лет терпела его дурное настроение, его ругательства, его рычание и адские вопли, его нежелание говорить со мной или с кем-либо еще о том, что случилось. Довольно ему отвергать меня. Теперь — моя очередь.
Но все-таки весь вечер он находился в поле моего зрения, на самом его краешке. Я знала, что он говорит и делает, что он побледнел и глаза у него сузились. Он сидел в торце длинного стола, между Анной по правую руку и Мод по левую. Сзади него стоял помощник, бледный студент-стажер по имени Маркус. Держался парень еще боязливей, чем обычно, вероятно, ему влетело, когда он утром переодевал Сверкера. Обычное дело: первые годы Сверкер вечно злился и грубил помощникам. Неряхи и ничтожества и полнейшие идиоты! Ничего не умеют! Двое из них составили жалобу, и проверяющая из коммунального управления сокрушенно вздыхала по телефону. Разумеется, понятно, что психика у Сверкера несколько лабильна после пбдобной травмы, но, может быть, я все-таки попробую поговорить с ним, объяснить, как это важно — при общении с помощниками держаться более-менее в рамках? Я что-то промямлила в ответ, не зная, что отвечают в таких случаях.