Но тогда, выйдя из глубочайшего забытья, он мерз. Это было самое ужасное, ужасней всего остального. Понадобится не одна неделя, чтобы осознать: он — живая голова на мертвом теле, но леденящий холод он почувствовал сразу. Он мерз, и он не мог забыть. Стоило закрыть глаза, и та девочка вновь пристально глядела на него, заставляя припоминать каждую подробность ее тела. Шершавые руки. Вытаращенные серые глаза. Приоткрытый тонкогубый рот. Маленькие острые груди, один сосок недоразвит. Спина, на которой можно было пересчитать все позвонки и ребра.
Именно ее спина так потрясла его в первый момент. Растрогала, как выражается Эмма, психотерапевт в реабилитации. На первых сеансах его бесило, что она употребляет это слово, раз за разом, и однажды взбесило так, что он велел одному из помощников подобрать и выписать все эквиваленты из словаря синонимов. Впечатлить. Поразить. Подействовать. Потрясти. Бесполезно. Эмма смотрела на него, наклонив голову набок.
— А почему вам так не нравится именно это слово?
Он отказывался отвечать и, закрыв глаза, рассматривал ту девочку. Еще ничего не произошло, она сидела в баре спиной к нему, рядом другие девушки. Курила. Что-то пила — с виду джин или водку, но как потом выяснилось — просто воду с ломтиком лимона. Одета смехотворно. Просто картинка из каталога! Зеленые брючки из какой-то скатавшейся синтетики, обтерханные почти до колен. Черные сапоги со сбитыми каблуками. Бордовая блузка с вышитыми розами, расстегнутая до несуществующей ложбинки между грудями. Шов под мышкой лопнул, так что при каждом движении в дырке белело. Шлюха. Дешевая восточноевропейская шлюха. Ничто для Сверкера Сундина, у которого есть двадцатипятилетняя брюнетка, а у брюнетки третий номер бюстгальтера и без пяти минут институтский диплом. И она уже завтра утром придет к нему в гостиницу.
И все-таки. Эта спина. Эта худенькая спинка.
Андерс и Никлас, его коллеги, давай ржать. Да ты охренел, Сверкер, не сейчас же! Смотреть ведь не на что! Да уймись наконец. Но он не мог, был не в силах. Рука шарила по столу, крутила и вертела сигаретную пачку. В горле пересохло, он не мог говорить, только замотал головой, когда Андерс и Никлас поднялись из-за стола. Нет, он не пойдет с ними в гостиницу. Не сейчас. Пусть это случится теперь, раз не случилось прежде.
Когда они ушли, он какое-то время сидел неподвижно, потом медленно встал, отодвинув стул. Все головы отвернулись от барной стойки, химическая блондинка с огромной грудью так улыбалась ему, что он вдруг увидел себя ее глазами — высокий мужчина с густыми волосами и темными бровями. Черные брюки. Черная рубашка. Серый кашемировый пиджак. Начищенные ботинки.
Но тут девушка оглянулась, но не улыбаясь, как блондинка, а просто, пристально глядя на него, отпила из своего стакана…
Он открыл глаза. Эмма по-прежнему стоит, склонив набок голову. Ждет. Она недавно сделала себе мелирование, но свитерок на ней все тот же, хлопчатый, цвета слоновой кости, крупной вязки. У нее он что, единственный? Конечно, на оклад участкового психолога не разгуляешься, но на сменную одежду, наверное, хватило бы. Может, скупая. А может, презирает его до такой степени, что нарочно старается выглядеть непривлекательно.
Он перебрал в уме, что бы такое сказать. Неопасное.
— МэриМари снова может говорить.
— Я знаю. Вы уже рассказывали месяц назад.
Он наморщил лоб. Неужели способность забывать возвращается?
— Да что вы?
— Да.
Наступает молчание. Его взгляд скользит с предмета на предмет. Старенький письменный стол. Полка. Несколько папок.
— Какая скучная комната.
— Знаю, что вам тут не нравится.
— Но со мной она не разговаривает.
— МэриМари?
— Да.
— А откуда вы тогда знаете, что она может говорить?
— Она разговаривает с помощниками. Правда, редко.
— А вы сами с ней разговариваете?
Он слышит собственный вздох.
— Это бессмысленно.
— Неужели?
— Абсолютно. Если бы я мог уйти, я бы ушел.
— Но вы не можете уйти.
Эмма положила ногу на ногу. Те же старые джинсы. Те же тупоносые ботинки. Он зажмурился, вернулся назад, в бар, положил ладонь на худенькую спину и открыл было рот, чтобы что-то сказать, но, сморгнув, снова увидел кабинет психологической помощи. Закатное солнце изменило цвет, стало еще краснее. Скоро осень.
— Какое сегодня число?
Эмма подняла брови.
— А почему это вас интересует?
— Да кончайте вы с этой паршивой терапией. Какое сегодня?
— Первое сентября.
— Год назад я мог ходить.
— Да.
— Я мог бы приставать к вам. Если бы захотел.
— Правда?
— Да. Вот только не знаю, захотел бы или нет — боюсь, овчинка выделки не стоит. Вы ведь нудная, как ваш кабинет.
Два красных пятна выступили у нее на шее, но в лице ни один мускул не дрогнул, она лишь покосилась на часы. Сверкер улыбнулся.
— Время еще есть.
Эмма сцепила пальцы на левом колене.
— Я знаю. Две минуты.
— Да, — ответил Сверкер. — Две минуты.
— Вам тяжело, — сказала Эмма. — Когда-нибудь вам придется в этом признаться.
Он закрыл глаза, девушка в баре обернулась. Вид испуганный.
— Шампанского? — предложил он.
— Thank you.
Он улыбнулся. Сеньк ю. Русская, значит. Тем лучше. Русских у него еще не было.
боковая дорога
Взгляд мельком в зеркало заднего вида. Он там по-прежнему, всего в сотне метров. В свете фонарей белый «рено» кажется грязно-желтым.
А забавно получается. У меня на хвосте — священник-расстрига.
Чего ему надо?
Я выехала не сразу. Едва открыв дверь машины, вдруг спохватилась, что в хестерумском доме нет никакой еды. Придется снова идти на заправку хотя бы за кофе, хлебом и соком на завтрак. Я глянула через плечо: Святоша по-прежнему сидит в кафе, никаких признаков, что он намерен меня преследовать, так что, захлопнув машину, я побежала под дождем к стеклянным дверям, схватила все необходимое и расплатилась.
Когда я вернулась, он стоял у моей машины. Дожидался.
— Евангелие от Луки, — произнес он. — Грешница умастила ноги Иисусу и получила прощение.
Протиснувшись мимо него, я открыла машину и закинула внутрь пластиковый пакет с покупками. Тот соскользнул с пассажирского сиденья на пол.
— И что?
— Я рассказывал это моим конфирмантам.
— А-а.
— Ее простили за то, что она возлюбила много. Но кому мало прощается, тот мало любит.
— Как-то все навыворот.
— В смысле?
— Должно быть наоборот. Кто мало любит, тому и мало прощается. Отсутствие прощения следует из отсутствия любви. Ты сам-то уверен, что понимаешь этот библейский стих?
Святоша скрестил руки.
— Есть много толкований. Это — лютеранское. А твое понимание скорее католическое.
— Что делать!
Я уселась за руль, включила зажигание, заворчал мотор.
— Ну, пока, может, еще увидимся, — сказал Святоша.
— Возможно.
Я захлопнула дверь.
С тех пор он и едет в сотне метров от меня, увеличивая скорость, когда я увеличиваю скорость, и сбрасывает ее одновременно со мной. Глупость. Наверняка глупость. Если только он не вспомнил о паре-тройке газетных заголовков. Уж кто-кто, а я знаю о воздействии заголовков на читателей. Не всегда благоприятном.
Я мелькала в этих заголовках трижды. Когда меня поймали. Когда взяли под стражу. И когда вынесли приговор. У меня в этих заголовках было три имени. Жена-мстительница. Шеф-редактор. Мари Сундин. Фотографии шли в той же последовательности, с каждым разом делаясь все откровеннее. Вначале снимок на паспорт с черным прямоугольником вместо глаз, потом фото к постановлению о взятии под стражу, где у меня платок надвинут на глаза, и наконец — мой улыбающийся фотопортрет из редакционного кабинета. После оглашения приговора фотографии сошли на нет. Я перестала быть новостью и сподобилась лишь пары столбцов. Катрин улыбалась. Видишь! Все уже забыто. Через шесть лет никто ничего не вспомнит.