Слышится музыка, такая знакомая, что я даже различаю неразличимые слова:
She said: There is no reason and the truth is plain to see…[55]
И вдруг я вижу Мари. Вижу по-настоящему, а не только воображаю себе, будто вижу.
Она лежит на своей девичьей кровати в Хестеруме. Ночь, но она не дала себе труда ни раздеться, ни разобрать постель — просто плюхнулась прямо на покрывало и укрылась одеялом. В доме так холодно, что ее дыхание висит в темноте, как белое облачко, но ей хоть бы что. Ее глаза открыты, и она встречается взглядом со мной. В первый раз после той ночи в госпитале мы смотрим в глаза друг другу.
— Ну? — говорю я.
— Что «ну»?
— Ты этого хотела?
Она чуть кривится в ответ.
— Не знаю, чего я хотела. Как и ты, впрочем.
Ну, так просто ей от меня не отделаться.
— Ты иногда тоскуешь по нему?
Она поднимает брови.
— А ты?
— Он со мной.
Она чуть улыбается.
— Ах, ну да, конечно. Он с тобой. Поздравляю.
Не могу удержаться от колкости.
— А с чистой совестью лучше спится.
Глаза у нее сужаются.
— Это ты ему скажи. А не мне.
Мгновение мы молчим, не отводя глаз.
— Ты ее не забудь, — говорит Мари.
— Кого?
— Серенькую.
Качаю головой.
— Ее я не забыла.
И это правда. Отчасти, по крайней мере. Я ее не забыла, но запрятала ее образ так глубоко, что он меня почти не беспокоит. Но тут он возникает, медленно проявляется, словно фотография в темной комнате, превращаясь из смутной тени в человеческое существо с четкими очертаниями.
Она сидела на табуретке в полицейском участке, сжавшись и глядя из-под челки. Казалось, она только что накинула на себя одежду или, наоборот, кто-то только что пытался ее раздеть. Молния на ширинке разошлась. Белая нога мелькает в длинном разрезе штанины, чтобы в следующий миг скрыться в стоптанном сапоге. Жеваная блузка наполовину расстегнута.
А сама такого же серого цвета, как стена за спиной. Шершавые растрескавшиеся губы, жидкие пепельные волосы, синеватые тени под глазами. Тело изможденное и прозрачное, как у ребенка, — ребенка, живущего впроголодь, но еще не Голодающего.
Дознаватель выругался, и она выпрямилась и посмотрела на меня. Переводчик, усатый коротышка, чьего имени я не разобрала, коснулся моего локтя и сказал:
— Это она.
Я тупо смотрела на нее. Понятно. Это она. А зачем было тащить меня через пол-Владисты, чтобы посмотреть на нее? Может, мне лучше сидеть у постели моего лежащего без сознания мужа?
— Ей всего шестнадцать лет. Но бляду… ммм… занимается проституцией с тринадцати.
Девчонка по-прежнему не сводила с меня глаз, серых и блестящих, и даже не моргнула, когда дознаватель снова рявкнул — gasschf! — только открыла рот, чтобы что-то сказать, и снова закрыла. Дознаватель, квадратный, коротко стриженный, взял что-то со стола — линейку? — и ткнул ее в плечо, повторяя раз за разом все тот же звук: gassch, gassch, gassch!
— Он говорит, она это сделала, — сказал переводчик. — А она отрицает, она говорит, что это сделал сутенер.
На самом деле девчонка ничего не говорила, только смотрела на меня пустым взглядом. Знает она, кто я? И что ей до этого?
— Но полицейский говорит, она врет, у нее нет никакого сутенера.
Дознаватель снова рявкает, девчонка смаргивает несколько раз, но взгляда от меня не отводит. Дознаватель наклоняется над ней, она приподнимает локоть, словно в попытке защититься, но словно бы не до конца осознавая происходящее, даже когда он хватает ее за руку и пытается расстегнуть пуговицу на манжете блузки.
— Она наркоманка, — сказал переводчик. Он старательно выговаривал слово «нар-ко-ман-ка». — Поэтому, он говорит, она это сделала. — Потому что нар-ко-ман-ка и спятившая… — он на мгновение заколебался —… проститутка.
Девочка замотала головой и, что-то прохныкав, попыталась вырвать руку. Дознаватель не слушал, он продолжал говорить, брызгая слюной и норовя закатать рукав блузки. В дверях вдруг возникли двое полицейских в серых рубашках, они скрестили руки на груди и заржали, но поспешно притихли, увидев меня, и что-то сказали переводчику. Тот развел руками и что-то произнес в ответ. Видимо, объяснил, что я — жена потерпевшего. Те, что-то буркнув, кивнули.
Дознавателю наконец удалось засучить рукав ее блузки. Рывком поставив девочку на ноги, он подтолкнул ее ко мне, тыча пальцем в сгиб локтя — весь в сине-желтых синяках и черных точках от уколов. Та сопротивлялась, упершись обеими ногами в цементный пол и не желая сдвинуться с места, но бесполезно—дознаватель просто поволок ее за собой. Она вдруг споткнулась, упала и, не вставая, захныкала громче. Переводчик сглотнул, прежде чем перевести:
— Она говорит, что не виновата, что она этого не делала…
Я смотрела на него. Ведь ясно, что она не виновата, разве смогла бы эта девочка выбросить Сверкера из окна? Он раза в два тяжелее ее, у него запястья в два раза толще, а предплечья — и в три. Ну как же они не понимают? И зачем тут я? Почему я вообще нахожусь в этом помещении?
Девочка заплакала. По-прежнему лежа на полу, она прижала ладони к лицу, тощая спина вздрагивала. Рыдая, она говорила не умолкая. Голос становился все громче и пронзительней, превращаясь в крик. Дознаватель пнул ее ногой и рявкнул, но это не помогло, она закричала еще громче.
— Опять говорит, что не виновата, — сказал переводчик. Чуть дрогнувшим голосом.
Я шагнула вперед, он коснулся моего локтя, словно останавливая. Девочка на полу застыла на мгновение, а потом приподнялась на корточки и, встав на колени, протянула ко мне руки. Лицо ее было мокро от слез, соплей и слюны, черты расплылись, она что-то выкрикнула.
— Помоги, — машинально воспроизводил переводчик. — Она просит ей помочь. Она хочет, чтобы вы ей помогли.
Я сглотнула, безуспешно пытаясь сдержать подступившую тошноту, и отвернулась к стенке, прикрыв рукой рот. Прошло мгновение, прежде чем переводчик сообразил, что сейчас произойдет, затем он положил ладонь мне на спину и подтолкнул к раковине у стены. Мои руки к этому времени уже были полны рвоты, красной с белыми сгустками, и от запаха я едва не потеряла сознание. Пришлось опереться о стену, просто чтобы не упасть. Стенка испачкается, думала я, когда желудок свело следующей спазмой. И больше ни о чем не могла думать, хотя слышала, что за моей спиной что-то произошло. Вопль, звук удара и гогот полицейских. Девочка перестала кричать и теперь только всхлипывала.
Когда я наконец оглянулась, ни ее, ни полицейских, ни дознавателя уже не было. Рядом со мной стоял лишь переводчик, он был бледен и нервно покусывал ус.
— Налить вам воды?
Я кивнула. Хочу, еще как. Полоща рот, я видела, как он намочил свой носовой платок под краном и старательно вытер со стенки грязные отпечатки моих ладоней. После этого он так же старательно сложил мокрый платок и перекладывал его из руки в руку, не зная, что с ним делать дальше.
— Назад, в госпиталь? — спросил он наконец.
Я кивнула. Да. Назад в госпиталь.
Я больше не могу смотреть Мари в глаза — она зажмурилась, лежа на девичьей кровати в своей холодной детской. Но я ее не отпускаю. Сижу не шевелясь за письменным столом и дышу с ней в одно дыхание, провожая глазами дождевую каплю, медленно стекающую по стеклу.
Как она посмела напомнить мне про Серенькую? Мне от этого нехорошо, я заболеваю. В буквальном смысле. Не знаю почему. Дело не только в том, что девочка упала передо мной на колени, тем самым превратив меня в того, кем мне быть вовсе не хотелось. Было еще что-то странно знакомое в ее лице, что-то, чего я не хотела видеть и о чем не хотела думать, когда все это случилось, о чем с тех пор боялась вспомнить. Она кого-то напоминала. Но кого? Не Анну и не Сисселу, не Мод и не маму, никого из одноклассниц и никого из всех тех девушек и женщин, у которых я брала интервью за все годы своей журналисткой работы. Не было среди них ни одной такой бледно-серой. Ни у кого из них, будь она из клоак Боготы или трущоб Бомбея, не было такого отчаяния во взгляде, и ни одной из них и во сне бы не пришла мысль упасть передо мной на колени.
55
Она сказала: «Это ни к чему, и правда очевидна…» (англ.) — строка из текста композиции «The Whiter Shade of Pale».