Сиссела права. Он усох. За последний год он исхудал, и мышцы истончились. Густые волосы поседели и требуют стрижки, сзади они уже на пару сантиметров заходят на белый воротничок рубашки. Лицо прорезали глубокие морщины, но брови такие же черные, как раньше, а ресницы длинные, как у ребенка.
Тот, кого я любила. Кого мы обе когда-то любили.
Мэри, сложив ладонь лодочкой, касается его щеки, но ласка ее так легка, что он не просыпается, только глубоко вздыхает и глубже погружается в сон. Глаза движутся под веками. Он смотрит сны, и Мэри решает позволить ему их смотреть. Очень осторожно она поднимает стул, стоящий у письменного стола, подносит его поближе, садится напротив кресла-каталки и складывает руки на коленях. Отдыхает и смотрит, как отдыхает Сверкер.
За окном так темно.
Нет. За окном так светло. Сверкающий день, синее небо, осеннее солнце покрывает весь мир позолотой. Хочется выйти из дома. Нужно выйти.
Тем не менее я тщательно прибираю со стола и ставлю чашку и тарелку в раковину. Ведь стоит только перестать прибираться и мыть посуду — и я пропала. И вот я уже оказываюсь на крыльце и стою неподвижно и вижу, что коричневая, насыщенная железом озерная вода сделалась синей. Вижу, что солнце светит. Что краснеет клен. Что листья сирени поблекли, почти побелели. Что ели на берегу отражаются в озере.
В воздухе столько кислорода, что кружится голова.
И приходит поразительная мысль. Ведь все это — мир. Это не только место, где мы терзаем друг друга. Это — еще и мир.
Мэри не возвращается, пока я не сажусь в машину и не отправляюсь потихоньку по узкой гравийной дороге через лес. Беседа с инспектором в отделе пробации не состоялась, в их йончёпингской конторе никто не взял трубку. Только дождавшись десятого гудка, я сообразила, что сегодня суббота. Все конторы закрыты. И теперь я еду в Несшё со списком всего, что нужно купить. Продукты на несколько дней. Плюс соль и сахар, мыло и моющие средства, комнатные цветы и еще кое-что из тысяч мелочей, без которых дом не станет домом.
Мэри по-прежнему сидит возле Сверкера и разглядывает его. Не торопится — скоро она отправится в дорогу, но у нее нет никаких жестких сроков, и она знает, что там, куда она едет, ее никто не ждет. Как раз теперь ей совсем не хочется уезжать, она понимает лишь, что — надо. И все же хотела бы, чтобы этот миг длился вечно, чтобы она молча сидела рядом со спящим Сверкером до того самого мгновения, когда погибнет Вселенная, чтобы он был близко-близко и в то же время страшно далеко. Но все происходит совсем не так, его веки вздрагивают, и глаза открываются. И смотрят на нее.
— Ты чего? — спрашивает он.
— Ничего, — отвечает Мэри и тут же поправляется. — Жду.
Он отводит взгляд.
— Чего ждешь?
— Что ты проснешься.
Он вскидывает голову, мотор включается, и кресло отъезжает на несколько сантиметров назад.
— С чего бы это?
— Я уезжаю. Хотела просто попрощаться.
Он настороже, глаза сузились.
— Что так? Ты постоянно уезжаешь, но обычно обходилось как-то без церемоний.
Мэри выпрямляется, все тело наизготовку.
— Но в этот раз я не знаю, когда вернусь. И вернусь ли.
Он снова дергает головой и отъезжает еще на несколько сантиметров назад. Дальше ему уже не уехать, колесо коляски уперлось в стенку.
— Ага. Решила меня бросить.
Мэри сперва не отвечает, лишь смотрит на свои руки. Они крепко вцепились одна в другую — Мэри держит себя в руках.
— Я подала в отставку.
— И виноват в этом, конечно, я.
— Ты не виноват.
Он фыркает.
— Конечно, это я виноват. Весь скандал ведь из-за меня.
Его голос вдруг сделался высоким и жалобным. Мэри поднимает голову и смотрит на него, разглядывая оттопыренную верхнюю губу и оскалившиеся зубы. Ей стоит некоторых усилий скрыть презрение, от которого внутри все дрожит, но он, должно быть, что-то все-таки заметил: глянул на нее и отвел глаза, и смотрит теперь в окно.
— Я всегда это знал, — говорит он.
— Что именно?
— Что ты бросишь меня. Рано или поздно.
— В таком случае ты знал больше, чем я.
— Чушь. Ты уезжаешь с Торстеном?
Мэри вздыхает. Все должно было быть не так, им следовало говорить друг с другом тихо, предупредительно, приглушенным голосом. Ему следовало понять и принять, что возврата нет, следовало смириться даже с тем, что она прижмется щекой к его щеке, когда придет час расстаться. Вместо этого он, похоже, настроен ругаться. И ей тут же хочется сделать ему больно.
— Нет. Я уезжаю без Торстена. Но если бы и с ним — кто посмеет меня упрекнуть? Ты?
Останавливаюсь посреди лесной дороги и опускаю голову на руль. Я не хочу смотреть на Сверкера. Не хочу, чтобы Мэри сидела к нему так близко, чтобы я видела его лицо. Он мертв. Я его убила. Он дым из трубы, пепел в урне, он лежит на кладбище в Роксте. Он не может сидеть в кресле-каталке в Бромме и смотреть на ту, кем я была бы, сложись все иначе. И Мэри не может сидеть перед ним, вдруг побледневшая, испугавшаяся того, что они могут сказать друг другу.
И теперь его голос звучит, как прежде. Почти как прежде.
— Ты хотела, чтобы я умер.
Она качает головой.
— Неправда.
— Правда. Я видел тебя. Я видел, что ты стояла над моей койкой и думала, не выдернуть ли из сети шнур дыхательного аппарата. Это единственная правда, какая между нами есть.
Он обвиняет ее. Даже теперь! Он. Лжец. Гусь. Муж, чья неверность стала притчей во языцех. Она чувствует, как ожесточается, и, ожесточаясь, ощущает свою власть над ним. И Сверкер тоже ее ощущает. Он бледнеет, она видит, как краска буквально сбегает с его лица. Боишься, думает она. Сверкер Сундин на самом деле меня боится. Имеет все основания. Я могла бы убить его всего несколькими словами, перерезать горло единственной репликой…
Но она этого не делает. Даже не собирается. А взамен отвечает:
— Как у тебя все просто.
Сверкер молчит. Язык чешется уязвить его побольнее, Мэри даже кашляет, но это не помогает.
— Ты ставишь мне в вину то, о чем я, по-твоему, думала. Но ты ведь не знаешь, о чем я думаю. А я тебя ведь не убила и не бросила.
— А теперь решила бросить.
— Да. Теперь решила бросить.
— Почему именно теперь? — спрашивает Сверкер. — Из-за этих газет?
Мэри сидит молча. Обдумывает вопрос.
— Нет, — отвечает она наконец. — Потому, что я поняла, что не могу простить.
Сверкер переводит дух.
— Разве я недостаточно наказан?
От возмущения Мэри качнулась на стуле, но совладала с собой. Нельзя упрекать человека в том, чего он не понимает.
— Так ты, стало быть, наказан?
Его голос опять делается пронзительным и жалобным.
— Еще бы!
— А раз ты наказан, значит, я должна тебя простить? Все квиты и в расчете?
Он не отвечает, лишь морщится. Мэри не удерживается:
— Так твой сломанный хребет означает не то, что тебя выкинули из окна. Это, оказывается, наказание. Так кто же наказывает тебя? Бог? Ты никогда не верил в Бога.
— Нет, но…
— Григирийский сутенер? А за что он тебя наказал? Ты что, хотел смыться, не заплатив?
Сверкер всхлипывает.
— Не знаю, не помню…
— Ведь это же не сама эта девочка сделала? А?
Она слышит собственный голос, резкий и жесткий, как на правительственных дебатах, и умолкает. Она всегда заходила в дебатах слишком далеко. Уничтожать соперника! Нет, она не хочет уничтожить Сверкера. Вернее, хочет, но не позволит себе.
Теперь его голос звучит невнятно.
— Не знаю, что произошло. Я не помню.
— Но ты помнишь, что пошел за ней?
Он, поколебавшись, кивает. Мэри выдыхает с облегчением.
— Я только это хотела знать.
И снова оба умолкли. Дождь шелестит по оконному стеклу.
— Я пыталась понять, — вновь заговаривает Мэри. — Но так и не поняла.
Она на него не смотрит. Голос у Сверкера усталый. Обреченный.
— Тут нечего понимать.