— Мы закончили тот разговор?
Я чуть расправляю плечи, изготовившись к обороне.
— Да, мне так кажется.
— А мне так не кажется, — говорит Святоша. — Совсем не кажется.
возможное одиночество
Пер постукивает ложечкой по скорлупке вареного яйца. Тут же на столе развернутая газета, но он туда не смотрит. Сегодня суббота, у Минны выходной, она не сидит с ним рядом, не тычет белым пальчиком в заголовки, тихим голоском предлагая возможный шведский перевод.
Без нее плохо.
Свет струится сквозь большие окна столовой. Во Владисте сегодня солнечно.
Анна сидит по другую сторону блестящего стола, теребя прядку волос. Мечтает. Вспоминает. Думает про давний вечер накануне Мидсоммара и чувствует руку Сверкера на своем бедре, упивается ощущением ее тяжести и тепла и, вдруг подобравшись, хватает чашку с кофе. Что-то она сегодня должна была сделать?
Ничего. Как это ни печально. Вообще ничего.
Мод держит в руке кочан цветной капусты, любуется.
Кочан и правда превосходный, белоснежный, без единого черного пятнышка, что так похожи на плесень и есть почти на каждом кочане цветной капусты. Но Мод опускает руку, и кочан катится по прилавку рыночного лотка.
На что ей цветная капуста? Готовить она не собирается.
Магнус закуривает и смотрит на нее.
За весь день она ему и двух слов не сказала и даже не захотела зайти к нему в студию посмотреть новые эскизы. Что это — наказание? Он что-то не то сказал или сделал? Или она просто стыдится его, стыдится стоять на центральной площади Несшё рядом с человеком, которого все считают подлецом?
Он озирается, оглядывая людей вокруг, — смотрят ли на него? Но никто на него не смотрит, спешащие мимо жители Несшё не смотрят на него самым старательным образом.
Торстен сидит в вагоне метро, сунув руки в карманы, и разглядывает отражения пассажиров в черном окне. Станция «Уденплан». Его станция, ему надо вставать и выходить. Но он не встает, даже не шевелится, продолжая сидеть неподвижно, и ждет, пока двери снова закроются.
На пути из аэропорта в свой отель в Страсбурге Сиссела пишет указательным пальцем на запотевшем стекле машины, выводит одно-единственное слово, а потом опускает руку и взгляд и смотрит на свои черные перчатки. Таксист впереди склонился над рулем и, моргая, вглядывается в темноту.
Кого.
Стекло вновь туманится, и слова больше не видно.
Сверкер кричит. Но крика не слышно.
И не видно. Лицо не искажено, рот не превратился в черную дыру. Губы сомкнуты. Выражение серьезное и чуть печальное, но ничуть не более серьезное и не более печальное, чем можно ожидать.
Однако он кричит. Он заточен внутри собственного крика. Тот эхом отдается в черепе, грозя разорвать барабанные перепонки, он разбивает вдребезги и уничтожает все мысли в его голове.
Андреас сидит за учебником на кухне. В доме тишина.
… и первый
Снимаю с себя слой за слоем. Отрываю с мясом — до самой сердцевины.
Сперва Торстен. Потом правительство и политическая карьера. Потом Сверкер. Наконец — мой дом.
Остается последний пункт. Поставив машину у газетного киоска, бегу, пригнувшись под дождем, к почтовому ящику и засовываю в щель два конверта.
Есть. Все сделано.
На шоссе я жму на кнопку круиз-контроля и отключаюсь от всяческих мыслей, не помню больше, ни кто я, ни куда еду. Органная музыка заполняет салон, но я не сразу соображаю, что именно я слышу. Бах. Оригинальный вариант той музыкальной темы, которую Сверкер начал слушать еще тридцать лет тому назад.
Так что прощание все равно получилось долгим.
Не доезжая Норчёпинга, останавливаюсь на заправке. Дождь кончился, но дует ледяной ветер. Съежившись и дрожа, я на мгновение задумываюсь и забываю об осторожности. И тут же вижу их. Газетные заголовки. Поспешно отвожу глаза, но поздно. Несколько слов уже запечатлелось на сетчатке. ТАЙНА МИНИСТРА — МУЖ…
Прямо под заголовками лежат желтые сетки с дровами. Прекрасно. В дровяном сарае нет ни полена. Дом в Хестеруме не приспособлен для проживания инвалида, да и совместный дачный отпуск в последнее время был неактуален. Я лишь наведывалась туда время от времени проверить, не сорвало ли черепицу с крыши, не гниют ли оконные рамы. Так что открываю багажник, волоку мешок с дровами по асфальту и, со стоном приподняв, закидываю внутрь. Еще упаковку? Да. А может, и две.
Всякий раз, как я нагибаюсь за дровами, в поле зрения попадают черные буквы. Я зажмуриваюсь, но это не помогает. Слова никуда не деваются. Заходя внутрь магазинчика, чтобы расплатиться, я осторожно ощупываю взглядом пространство, определяя локализацию самих газет. Спустя какой-то миг вспыхивают слова СЕКСУАЛЬНЫХ УСЛУГ, но теперь я уже наготове: взгляд успевает ускользнуть прежде, чем весь заголовок полыхнет в глаза.
Девушка за прилавком не выказывает никаких признаков того, что узнала меня. Она сидит на табуретке, уткнувшись в женский журнал, и даже не замечает, что я стою и жду.
— Три упаковки дров, — говорю. — И бензин.
Девушка кивает и, смутно улыбаясь, набирает цифры на кассовом аппарате.
Всего в паре сотен метров — мотель. Поражаюсь — машина сама сворачивает с шоссе, заезжает на парковку и останавливается. Какое-то время я сижу неподвижно, уронив руки на руль, а потом взглядываю на запястье. Смотреть там не на что. Часы остались в ванной в Бромме.
Это не важно. Тело знает, что уже поздно. Нужно поспать.
В ресторане танцуют. Стою на красном ковре в фойе и смотрю в полумрак зала, видя, как взмывают руки и покачиваются бедра, как женщина в черной блузке припала щекой к чье-то груди в белой рубашке, как мужчина, прислонившись к барной стойке, почти благоговейно подносит бокал ко рту, как девушка, одиноко сидя за столиком, то включает лампу перед собой, то опять выключает, включит-выключит, включит-выключит, будто подает сигнал бедствия.
— Я вас слушаю, — раздается у меня за спиной.
— Мне номер, — отвечаю. — И как можно дальше от этой музыки.
Администраторша кивает. Разумеется.
Мари спешит к машине, в обеих руках по пакету с продуктами, клянет себя, и щеки ее пылают. Воздух прохладен, минули десятки лет с той поры, когда она была подростком. И все равно она краснеет, прямо чувствует, как наливается кровью каждый сосудик на щеках и шее, как набухают и расширяются поры. Нельзя, чтобы ее увидели.
Она тревожится напрасно. Людей на улицах нет, только ряды машин и высоких деревьев. И тихо-тихо. Газон перед церковью только что подстрижен и вычесан граблями, ни единого осеннего листка не видно на зеленой поверхности, и ни одна травинка не высовывается над остальными. Палисадники на другой стороне улицы такие же опрятные, деревья и кусты, кажется, изо всех сил стараются не сорить, увядшие розы мужественно удерживают коричневые лепестки, еще недавно бывшие алыми.
Мимолетное воспоминание — и Мари замирает, стоя у машины и позабыв открыть дверь. Однажды она побывала в одном из этих хорошеньких домиков, стояла под хрустальной люстрой, делала книксен и просила прощения.
В этом доме жила Эльса Линдстрём. Школьная историчка, которая вела у них еще и историю христианства, — с большой грудью, корсетом и некоторым прибабахом. Младшеклассники ее изводили. Девочки шушукались и болтали на уроках, мальчишки поворачивались к ней спиной, кричали и галдели, бросались бумажками и передразнивали ее. Эльса Линдстрём делала вид, что ничего этого не происходит. Она сидела, выпрямившись, за столом, иногда зачитывая что-нибудь из книжки своим гнусавым голосом или рассказывая — изредка на тему истории и христианства, но чаще о собственных школьных годах. Она была лучшей в классе, по крайней мере, по важнейшим из предметов — по истории и христианству. Слушали ее только два ученика. Мальчик, мечтавший стать священником. И девочка, немножко не от мира сего.
К концу весеннего семестра в классе стала распространяться смутная тревога. Что будет с отметками? Один мальчик, сын учителя, заглянул в учебный план и напугался. Они не прошли ничего из того, что должны были, ни Тридцатилетней войны и Европы в семнадцатом веке, ни христианства в современной Швеции.