В моей комнате я нежно любил розетку на потолке, откуда свисал ночник из разноцветного стекла, чей целительный свет преображал сыпь и следы от ветрянки. Игровая комната находилась совсем рядом; в ней имелся чулан, куда мой старший брат Раймон заходил гораздо чаще, чем я. Но место, которое я предпочитал – не было ли это предопределением свыше? – это бельевая комната. Горничные, швеи-поденщицы рассказывали мне истории про чертей, пели «Ласточку предместий» или колыбельную Жоселины[192]. Сумерки сгущались, наступала ночь, и я, забыв о книжках, о брате, наблюдал за женщинами, что шили при свете керосиновой лампы.
Из такой тихой и неспешной провинциальной жизни мои родители вдруг вырвали меня, пятилетнего, решив переехать в Париж. У меня до сих пор сохранилась ностальгия по прошлому, по бурным ненастным ночам, по сигналу рожка, помогавшего кораблям не заблудиться в тумане, по похоронному звону и мелкому нормандскому дождику моего детства.
Прекрасная эпоха в Париже
Каждый год мы навещали бабушку и дедушку в Париже.
Я сохранил об этом восхитительное воспоминание.
Недавно появившееся электричество поражало не меньше, чем трагическое обращение Михаила Строгова[193] со сцены театра Шатле: «Смотри во все глаза, Михаил Строгов. Смотри!» «Пилюли Дьявола», «Вокруг света за восемьдесят дней» и кино, которое тогда показывали у Дюфайеля, – все это покорило меня окончательно.
Мне было пять лет, чудесный возраст, чтобы смотреть вокруг и все запоминать, пока не вступит в свои права приводящая в отчаяние логика сознательного возраста. Я благодарен небу за то, что прожил в Париже последние годы «Прекрасной эпохи». Она оставила свой отпечаток на всю мою жизнь. Я сохранил в памяти ее образ как воспоминание о счастливом времени, разнообразном, спокойном, когда все в жизни приносило радость. Общая беззаботность происходила оттого, что всем казалось, будто жизнь и сбережения как богачей, так и бедных были защищены от всех неожиданностей, а в будущем благосостояние еще больше увеличится. Что бы с тех пор мне ни посылала жизнь, ничто не может сравниться с приятным воспоминанием о том времени.
Чтобы приехать в столицу, нам пришлось совершить кошмарное путешествие в одном из первых лимузинов «пежо», гигантских не только для ребенка, но и в действительности, как я могу представить его сегодня. В этом автомобиле – четыре ряда сидений, в том числе откидные, на которых мы уселись вдесятером: четверо детей, родители, бабушка, гувернантка, одна горничная и тот, кого тогда называли «механиком». Все мы были закутаны в пыльники, лица закрыты вуалью, на дамах высились громоздкие шляпы с перьями, а на нас, мальчиках, – шапки в стиле Жана Бара[194]. Над нашими головами нагромождение тяжелого багажа и запасных шин – они занимали всю крышу, огороженную медной решеткой. Какое чудо после многих поломок и замены колес наконец приехать в квартал Ла-Мюэт, на улицу Рихарда Вагнера, с 1914 года – какая глупость с этими переименованиями улиц! – на улицу Альберика Маньяра[195].
Наш новый дом не разделял японские увлечения Гранвиля (воспоминания о Всемирной выставке), здесь царила современность, хотя сам дом был XVIII века. Именно там я увидел мебель в стиле Людовика XVI и полюбил ее на всю жизнь: белая лакированная поверхность; дверцы с гранеными квадратиками стекол; множество коричнево-серых занавесок, закрывающих нижнюю часть окна; таинственные шторы из макраме; стены, обтянутые кретоном или дамастом[196], в зависимости от того, парадная комната или нет, с разбросанными по всему полю цветами в стиле рококо, его часто называют стилем Помпадур, но на самом деле это стиль Вюйара[197]. Нет ничего более приветливого, теплого и светлого, чем те наши комнаты, освещенные электрическими светильниками в форме тюльпанов или бра в стиле Людовика XVI с плафонами из матового стекла. Строгость стиля еще не вызвала своих разрушительных последствий. Мы жили на пятом этаже, из окна моей спальни я видел, с одной стороны, деревья парка Ла-Мюэт (в будущем там построил особняк Анри де Ротшильд), а с другой, в конце улицы, – огромный дом в стиле «неистовой» готики, ныне разрушенный. Рядом с ним другой дом, одноэтажный, назначение которого я не понимал, но чья терраса с колоннами, нависающая над очень узкой входной дверью, меня очень интриговала. Сорок лет спустя я разгадал эту тайну, потому что ныне я там живу. Настоящее чудо из чудес возвышалось неподалеку, на улице Октав-Фейе, – настоящий персидский минарет 1910 года с лакированной сине-золотой крышей. Из-за абсурдных строгостей урбанизма пришлось, увы! его разрушить. Как жаль! Это было необычным и несомненным свидетельством моды на все «персидское», привезенной в Париж «Русским балетом»[198].
194
Бар, Жан, иногда Жан Барт (1651–1702) – французский военный моряк и капер, национальный герой Франции, самый знаменитый из дюнкерских корсаров.
195
Маньяр, Альберик (1865–1914) – французский композитор, учился в Парижской консерватории у Т. Дюбуа и Ж. Массне. Героически погиб с оружием в руках, защищая свой дом от немецких солдат.
196
Ткань (как правило, шелковая), одно- или двухлицевая с рисунком (обычно цветочным), образованным блестящим атласным переплетением нитей, на матовом фоне полотняного переплетения.
197
Вюйар, Жан Эдуард (1868–1940) – французский художник-символист. Вместе с Пьером Боннаром, Морисом Дени и Полем Серюзье входил в художественную группу Наби.
198
Русский балет Дягилева – балетная компания, которую основал в 1911 году и возглавил русский театральный деятель и критик Сергей Дягилев. Выросшая из «Русских сезонов» 1908 года, функционировала на протяжении двадцати лет до смерти Дягилева в 1929 году и пользовалась большим успехом за рубежом, особенно во Франции и в Англии.