Стать одним из них.
Рассмеявшись простоте выхода, он толчком встал, и, сутуло покачиваясь, подошел к бару.
А почему нет? — мысли ворочались с трудом. — Зачем все эти сложности, когда достаточно только распахнуть дверь, сделать несколько шагов, и все кончится?
Он поежился и подлил себе в бокал виски. Когда-то он использовал джиггер, но это было давно.
Чеснок на окнах, сеть над теплицей, кремация трупов, сбор булыжников,— борьба с неисчислимым полчищем, штука за штукой, дюйм за дюймом, миллиметр за миллиметром. Для чего же беречь себя? Он никогда никого уже не найдет.
Он тяжело опустился на стул. Приехали, малыш. Так и сиди, как жук в спичечном коробке. Устраивайся поудобнее — тебя охраняет батальон кровососов, которым ничего не надо, кроме глотка твоего марочного, стопроцентного гемоглобина.
Так пейте же, сегодня я угощаю! Лицо его исказила гримаса неописуемой ненависти. Недоноски! Я не сдамся, пока не перебью всех ваших мужчин и младенцев. Его ладонь сомкнулась как стальной капкан, и бокал не выдержал.
Осколок в руке, осколки стекла на полу. Он тупо глядел на струйку крови, перемешанной с виски, стекающей на пол из порезанной руки.
Они бы одобрили этот коктейль — а? — подумал он.
Идея настолько понравилась ему, что он едва не раскрыл дверь, чтобы помахать рукой у них перед носом и послушать их вопли.
Он неуверенно остановился, покачиваясь, и зажмурился. Дрожь пробежала по его телу. Опомнись, приятель,— сказал он себе. — Забинтуй лучше свою чертову руку. Он добрался до ванной, аккуратно промыл и прижег свою руку, словно рыба хватая ртом воздух, когда в рассеченную ткань попал йод, и неуклюже забинтовал ее. Порез оказался глубоким и болезненным, дыхание перехватывало, и на лбу выступил пот. Надо закурить,— сообразил он.
В гостиной он сменил Брамса на Бернстайна и достал сигарету.
Что делать, когда кончится курево? — подумал он, глядя на тонкую голубоватую нитку дыма, возносящуюся к потолку. Маловероятно. Он успел запасти около тысячи блоков — на стеллаже у Кэтти в ком…
Он стиснул зубы. В кладовке на стеллаже. В кладовке. В кладовке.
У Кэтти в комнате.
Вперив остановившийся взгляд во фреску, он слушал “Age of Anxietu” — “Время желаний”. Отдавшись пульсирующей в ушах волне звуков, он стал отыскивать смысл в этом странном названии. Ах, значит, тобой овладело желание, бедный Ленни. Тебе стоило бы встретиться с Бенни. Какая прекрасная пара — Ленни и Бенни — какая встреча великого композитора с беспокойным покойником. “Мамочка, когда я вырасту, я хотел бы быть таким же вампиром, как и мой папочка”. — “О чем ты, милое дитя, конечно же, ты им будешь”.
Наливая себе виски, он поморщился от боли и переложил бутылку в левую руку. Набулькав полный бокал, он снова уселся и отхлебнул.
Где же она, та неясная грань, за которой он оторвется от этого трезвого мира с его зыбким равновесием и мир со всей его суетой наконец утратит свой ясный, но безумный облик.
Ненавижу их.
Комната, покачнувшись, поплыла вокруг него, вращаясь и колыхаясь. Туман застил глаза. Он смотрел то на бокал, то на проигрыватель, голова его моталась из стороны в сторону, а те, снаружи, рыскали, кружили, бормотали, ждали.
Бедные вампирчики,— думал он,— вы, негодники, так и бродите там, бедолаги, брошенные, и мучает вас жажда…
Ага! — он помахал перед лицом поднятым указательным пальцем.
Друзья! Я выйду к вам, чтобы обсудить проблему вампиров как национального меньшинства — если, конечно, такие существуют,— а похоже, что они существуют.
Вкратце сформулирую основной тезис: против вампиров сложилось предвзятое мнение.
На чем основывается предвзятое отношение к национальным меньшинствам? Их дискриминируют, так как их опасаются. А потому…
Он снова надолго приложился к бокалу с виски.
Когда-то в средние века был промежуток времени, должно быть, очень короткий, когда вампиры были очень могущественны и страх перед ними велик. Они были анафемой — они остались анафемой и по сей день. Общество ненавидит и преследует их… Но — без всякой причины!
Разве их потребности шокируют больше, чем потребности человека или других животных? Разве их поступки хуже поступков иных родителей, издевающихся над своими детьми, доводя их до безумия? При виде вампира у вас усиливается тахикардия и волосы встают дыбом. Но разве он хуже, чем те родители, что вырастили ребенка-неврастеника, сделавшегося впоследствии политиком? Разве он хуже фабриканта, дело которого зиждется на капитале, полученном от поставок оружия национал-террористам?
Или он хуже того подонка, который перегоняет этот пшеничный напиток, чтобы окончательно разгладить мозги у бедняг, и так не способных о чем-либо как следует мыслить? (Э-э, здесь я, извиняюсь, кажется, куснул руку, которая меня кормит.) Или, может быть, он хуже издателя, который заполняет витрины апологией убийства и насилия? Спроси свою совесть, дружище, разве так уж плохи вампиры?
Они всего-навсего пьют кровь.
Но откуда тогда такая несправедливость, предвзятость, недоверие и предрассудки? Почему бы не жить вампиру там, где ему нравится? Почему он должен прятаться и скрываться? Зачем уничтожать его?
Взгляните, это несчастное существо подобно загнанной лани. Оно беззащитно. У него нет права на образование и права голоса на выборах. Так не удивительно, что они вынуждены скрываться и вести ночной образ жизни.
Роберт Нэвилль угрюмо хмыкнул. Конечно, конечно,— подумал он,— а что бы ты сказал, если бы твоя сестра взяла такого себе в мужья?
Он поежился.
Достал ты меня, малец. Достал.
Пластинка кончилась, и игла, отскакивая назад, скоблила последние дорожки. Озноб сковал ноги, и он не мог уже подняться. Вот в чем беда неумеренного пьянства: вырабатывался иммунитет. Озарение и просветление больше не наступало. Опьянение не приносило счастья. Алкоголь больше не уводил в мир грез: коллапс наступал раньше, чем освобождение.
Комната уже разгладилась и остановилась, до слуха вновь доносились выкрики с улицы:
— Выходи, Нэвилль!
Кадык его задвигался, дыхание стало прерывистым. Выйти! Там его ждали женщины, их платья были распахнуты, их тела ждали его прикосновения, их губы жаждали…