Комната уже разгладилась и остановилась, до слуха вновь доносились выкрики с улицы:
– Выходи, Нэвилль!
Кадык его задвигался, дыхание стало прерывистым. Выйти! Там его ждали женщины, их платья были распахнуты, их тела ждали его прикосновения, их губы жаждали…
– Крови! Моей крови!
Словно чужая, его рука медленно поднялась, костяшки побелели, и кулак, словно сгусток ненависти, тяжело опустился на колено. Явно не рассчитав удара, он резко вдохнул затхлый воздух комнаты и ощутил отвратительно резкий чесночный запах. Чеснок. Повсюду залах чеснока. В одежде, в белье, в еде и даже в виски. Будьте добры, мне – чеснок с содовой, – шутка была явно неудачной.
Он встал и прошелся по комнате. Что я собирался делать? Все то же, что и обычно? Не стоит труда: книга – виски – звукоизоляция – женщины. Да! Эти женщины – переполненные вожделением, жаждой крови, выставляющие перед ним напоказ свои обнаженные, пылающие тела.
Э, нет, приятель: холодные. Прерывистый стон отчаяния вырвался из его груди.
Будьте вы трижды прокляты, чего же вы ждете? Неужели вы думаете, что я выйду и отдамся вам, сам?
Может быть, может быть. Он понял, что снимает с двери засов.
Сюда, девочки. Я иду к вам. Омочите же губы свои…
Снаружи услышали движение засова, и ночную тьму рассек вопль нетерпения.
Крутанувшись на месте, он выбросил вперед кулаки, один за другим. Посыпалась штукатурка, и на костяшках выступила кровь. Дрожь бессилия колотила его, зубы стучали.
Подождав, пока это пройдет, он снова заложил засов, вернулся в спальню и со стоном упал на кровать. Левая рука его непроизвольно подергивалась.
– О, господи, когда же это кончится, когда?
4
В тот день, вопреки обычаю, он проспал до десяти часов.
Взглянув на часы, он недовольно пробурчал что-то; его тело, мгновенно ожило, и он вскочил на кровати, свесив ноги. Сознание его мгновенно пронзила пульсирующая боль, словно мозги вскипели и стремились вырваться из черепа наружу. Прекрасно, – подумал он, – похмелье: вот чего мне не хватало.
Со стоном он поднялся, проковылял в ванную и плеснул себе в лицо водой. Затем намочил голову. Ох, как мне плохо, – пожаловался он сам себе, – кажется, я горю в аду.
Из зеркала на него глядело помятое, изможденное, бородатое лицо, на вид лет пятидесяти.
Кругом любви я вижу чары, – странные, бессвязные словосочетания носились в его мозгу, словно влекомые ветром мокрые бумажные ленты.
Он медленно пересек гостиную, отворил входную дверь и, увидев женское тело, лежащее поперек дорожки, тяжело и замысловато выругался. Раздраженным жестом он попытался подтянуть ремень на штанах, но пульсация в голове стала невыносимой, и руки его бессильно повисли. Наплевать, – решил он. – Я болен. Небо было мертвенно-серым. Прекрасно! – подумал он. – Опять целый день взаперти в этой вонючей крысиной яме. – Он зло захлопнул за собой дверь и застонал: шум удара отозвался в мозгу болезненной волной, – а снаружи на цементном крыльце брызнули звоном остатки зеркала, выпавшие из рамы.
Прекрасно! – он поджал губы так, что они побелели.
От двух чашек горячего кофе ему стало только хуже: желудок отказывался принимать его. Отставив чашку, он отправился в гостиную. Все к дьяволу, – подумал он, – лучше напьюсь.
Но алкоголь показался ему скипидаром. Со звериным рыком он швырнул в стену бокал и замер, глядя, как жидкость стекает по стене на ковер. Дьявол, так я останусь без бокалов, – подумал он, что-то внутри у него сорвалось, и его стали душить рыдания. Он осел в кресло и сидел, медленно мотая головой из стороны в сторону. Все пропало. Они победили его; эти чертовы ублюдки победили.
И снова это неотступное чувство: ему казалось, что он раздувается, заполняя весь дом, а дом сжимается, и вот ему уже нет места, его выпирает в окна, в двери; летят стекла, рушатся стены, трещит дерево и сыплется штукатурка… Руки его начали трястись – он вскочил и бросился на улицу.
На лужайке перед крыльцом, отвернувшись от своего дома, который стал ему ненавистен, он отдышался, наполняя легкие мягкой утренней свежестью. Впрочем, он ненавидел и соседние дома. И следующие за ними. Он ненавидел заборы, тротуары и мостовую, – и вообще все, все на Симаррон-стрит.
Ощущение ненависти крепло, и он внезапно понял, что сегодня надо выбраться отсюда – облачно ли, или нет, но ему надо выбраться. Он запер входную дверь, отпер гараж. Гараж можно не запирать, я скоро вернусь, – подумал он. – Просто прокачусь и вернусь.
Он быстро вырулил на проезжую часть, развернулся в сторону Комптон-бульвара и до упора выжал акселератор. Он еще не знал, куда едет. Завернув за угол на сорока, он к концу квартала добрался до шестидесяти пяти. “Виллис” несся вперед как пришпоренный. Жестко вдавив акселератор в пол, нога Нэвилля так и застыла там.
Руки его лежали на баранке словно высеченные изо льда, лицо было лицом статуи. На восьмидесяти девяти милях в час он проскочил весь бульвар; рев его “виллиса” был единственным звуком, нарушавшим великое безмолвие умершего города.
Природа в буйстве своем приемлет все, и все ей просто, и все естественно, – так думал он, медленно поднимаясь на заросший кладбищенский пригорок.
Трава была так высока, что сгибалась от собственного веса. Звук его шагов соперничал лишь с пением птиц, казавшимся теперь совершенно бессмысленным.
Когда-то я считал, что птицы поют тогда, когда в этом мире все в порядке, – думал Нэвилль. – Теперь я знаю, что ошибался. Они поют оттого, что они просто слабоумные.
Шесть миль, не снимая ногу с педали, он не мог понять, куда едет. Как странно, что тело и мозг его хранили это в секрете от его разума. Он понимал лишь, что болен, подавлен и не может оставаться там, в доме, но не понимал, чего хочет, и не знал, что едет к Вирджинии.