Боль, до краев наводнив его сознание, медленно отхлынула, и туман рассеялся. Он снова взглянул: ее лицо было абсолютно спокойным.
— Может быть, и так, — сказал он. — Хотелось бы верить. Но… Ты бы видела их лица… Когда… Когда они убивают. — Он судорожно сглотнул. — Это наслаждение, — прошептал он, — они наслаждаются.
Она улыбнулась — сдержанно, отчужденно. Да, она изменилась, — подумал он. — Совсем изменилась.
— Видел ли ты когда-нибудь свое лицо, — спросила она, — когда убивал?
Наступила пауза. Она промокнула ему пот со лба и продолжала:
— А я видела. Это было ужасно. Впрочем, ты даже не убивал меня. Ты просто гнался за мной.
Он закрыл глаза. Что толку ее слушать, — подумал он. — Она обязана служить этому новому строю и будет покрывать его жестокость, раз уж присягнула ему.
— Да, возможно, ты видел наслаждение на их лицах, — сказала она. — И это не удивительно. Они еще молоды. И это их работа — убивать. Это их функция. Их призвание. Они признаны законом, они делают свое дело — и их уважают за это. Можно ли их осуждать? Они всего-навсего люди — да, да. И люди могут заблуждаться. И людей можно приучить убивать и наслаждаться этим. Все это давным-давно известно, и ты это прекрасно понимаешь.
Он поднял взгляд. Ее улыбка была принужденной, неестественной. Она улыбалась так, как улыбается женщина, пытающаяся переступить в себе женщину в угоду своему новому посвящению.
— Роберт Нэвилль, — произнесла она. — Последний. Последний представитель старой расы.
Он напрягся.
— Последний? — пробормотал он, вдруг ощущая захлестнувшую его волну тоскливого, беспредельного одиночества.
— Насколько нам известно, — небрежно сказала она. — Ты оказался единственным в своем роде. Поэтому в нашем новом обществе не будет проблем с такими, как ты.
Он взглядом показал на окно.
— Там… — проговорил он, — толпа?..
Она кивнула.
— Они ждут.
— Моей смерти?
— Казни, — поправила она.
Что-то сжалось у него внутри, когда он снова взглянул на нее.
— Наверное… тебе не стоит здесь задерживаться, — сказал он холодно. В его хриплом голосе не было страха, в нем сквозило пренебрежение.
Их взгляды встретились, и что-то будто надломилось в ней. Она побледнела.
— Я знала, — с тревогой сказала она. — Я знала, что ты не испугаешься.
Она импульсивно взяла его руку в свою.
— Когда мне сказали, что уже отдан приказ, я сначала хотела пойти предупредить тебя. Но потом поняла, что если ты все еще там, все еще не ушел, то тебя ничто уже не заставит уйти. Я могла бы устроить тебе побег, когда тебя схватят, но потом узнала, что в тебя стреляли, и поняла, что побег теперь невозможен.
Она чуть-чуть улыбнулась.
— Но я рада, что ты не боишься, — сказала она. — Ты храбрый. Очень храбрый, — он услышал в ее голосе нежность, — Роберт.
Они оба помолчали, и он ощутил ее рукопожатие.
— Как тебе удалось… пройти сюда? — спросил он.
— У меня довольно высокое звание, — ответила она. — Новое общество делится на касты, и я принадлежу к высшей.
Он пошевелил рукой, словно возвращая ей прикосновение.
— Только нельзя… Нельзя… — Он закашлялся кровью, — Нельзя, чтобы… Чтобы оставалась только жестокость. Бездушие… Голый расчет… Этого нельзя допускать.
— Но разве я могу, — начала она, но остановилась, встретив его взгляд. — Я попытаюсь, — сказала она и слабо улыбнулась.
Он снова терял нить разговора. Боль копошилась в его внутренностях, словно там резвился какой-то хищный зверек.
Руфь склонилась над ним.
— Роберт, — сказала она. — Пожалуйста, послушай меня. Тебя будут казнить. Несмотря на то, что ты тяжело ранен. Они вынуждены будут сделать это. Эта толпа простояла там всю ночь. Они ждут. Они боятся тебя, Роберт. Ненавидят. Она требуют твоей смерти.
Она выпрямилась и, расстегнув блузку, что-то вытащила из-под кружевного корсета и вложила в ладонь Нэвиллю. Это был крошечный пакетик.
— Это все, что я могу, — прошептала она. — Так тебе будет легче… Ведь я же предупреждала тебя. Я же говорила тебе: уходи… — ее голос звучал надломленно. — Ведь это тебе одному не под силу, их слишком много…
— Да, я знаю, — слова его перемешивались с клокотанием.
Она стояла над его койкой, и на мгновение выражение ее лица стало естественнее, в нем вдруг ожили боль и сочувствие.
Все это поза, — подумал он, — ее официозность, ее выдержка. Все — поза, начиная с того, как она вошла. Она просто боится быть самой собой. И это можно понять.