Пепельноголовый Атаманычев стоит рядом с женой и не слышит, как она надрывается. Не понимает, что кого-то хоронят. Смотрит на спящую Ленку, ждет ее пробуждения. Ни единой слезинки в глазах. Не верит ни рыданию оркестра, ни тяжелой надгробной плите.
Кто-то выплавил чугун. Кто-то отвез плавку в мартеновский цех. Кто-то сварил сталь, превратил молоко металла в слиток. Кто-то доставил блюмс, еще пышущий жаром, к нагревательным колодцам, опустил в преисподнюю. Кто-то раскатал рольгангами солнечный брусок, превратил его в упругую ленту. Кто-то выкроил из нее продолговатую, тяжелую плаху и выбил слова: «Елена Богатырева, первая комсомолка Магнитки».
Руда, кокс, воздух и вода, огонь, электричество, труд доменщиков, сталеваров, прокатчиков стали твоей могильной плитой, Ленка. Сделана из огня, но холодит мои руки, заставляет сотрясаться, будто насыщена электрическим током.
«Зачем моя любовь пережила тебя?..» Где-то, когда-то, на какой-то могиле видел я такую надпись — черные буквы на белом камне. Увидел и забыл, а теперь вспомнил.
Пожилые женщины в старинных полушалках, в темных кофтах навыпуск и широченных юбках стоят неподалеку от меня и печалятся:
— Такая белая, такая легкая, а добровольно легла в сырую землю.
— А ее невенчанный муж умом тронулся. А первая любовь — в тюрьме.
— А вы гляньте, чего ейный муж в гроб положил. Книгу!
— Заместо цветов? Или как?
— Он сообча с покойницей сочинил эту книгу.
— Жалко все-таки бедолагу. Как же он теперь без нее жить будет?
Шепот баб глохнет в звонких раскатах неудержимого, веселого смеха.
«Наливай доверху! Я хочу смеяться! Я хочу смеяться!!»
У края ямы стоит широкогрудый, с кудлатой головой, с обушком в могучих руках дед Никанор. Крупный град катится по его ржавой бороде. Сходил с ума, умирал и воскрес!.. Отворачивается от Ленки, с печальной укоризной смотрит на меня.
— Не сберег! Эх ты, паршивец!
И тут же доносится ласковый и ясный, как шелест березы на майском ветру, голос:
— Не отчаивайся, Саня! Мы еще много-много раз увидимся. В каждый твой сон приду. В каждое воспоминание. И завтра. И через год. И через десять. И всю жизнь. Тебе будет тридцать, пятьдесят, семьдесят, а мне всегда двадцать...
Двадцать!.. Только двадцать!
Кто-то командует оглушительным басом:
— Попрощаемся, товарищи!
Уже?.. Падаю на георгины, на мертвую ночную фиалку, на твердые холодные губы, на атласную, березовую шею и кричу, захлебываюсь, давлюсь слезами.
— Куда же ты, Ленка?.. Почему?.. А как же я?.. Один!.. Без тебя. Возьми с собой.
— Держите его, товарищи!
Шуршат, стучат, барабанят, сотрясают землю ледяные ядра глины. Скрежещут лопаты. Кто-то слева и справа, впереди и сзади держит мои руки, плечи, спину, голову. Кто-то пытается погасить огонь икоты, вливает в меня воду.
Все это неправда, что слышу и вижу. Обман. Наваждение. Сон. Всегда меня преследовали кошмары. Всю жизнь страдал от чрезмерного воображения, от дурных снов. Вот и теперь... Сейчас, сию минуту кто-нибудь разбудит лунатика. Открою глаза и увижу любимую. Ее теплая ладонь легонько шлепнет меня по щеке, ее родной голос насмешливо прозвучит над моим ухом: «Вот как разоспался, соня, — до умопомрачения. Вставай!» Я вскочу, запою, обниму Ленку, поцелую, зажмурюсь. От нестерпимого блаженства. От жаркого сияния. Оттого, что любимая и светит и греет.
Разбудите меня, люди, будьте милостивы!
Хмуро отворачиваются люди: Антоныч, Алеша, Гарбуз, Вася, Варя, Родион Ильич, Губарь. Нет у них для меня милости.
Такого человека потерял!
С Магнит-горы, со склонов Уральского хребта, где мы жгли свой новогодний костер, с нашего подоконника, с горячих путей, с доменных башен медленно, тяжело, с угрюмым шорохом падают черные хлопья снежинок — оледеневшие слезы. Небо совсем темное. Земля еле-еле проглядывается: голые тополи, церковные шпили, заводские трубы, небоскребы, Памир, Эйфелева башня. Чуть поблескивают блюдца морей и океанов. Чадит, желтеет, истекает последними каплями солнечный огарок.
Все! Конец! Прощай, любимая!