Самого себя распекаешь охотно. Тайное остается тайным. Другое дело, когда на тебя набрасывается кто-то другой. Ни друг, ни брат, ни сват не имеет права занять твою критическую позицию. Пусть они слово в слово повторяют твою речь, все равно ты ощетиниваешься, даешь отпор. Неправ, а кипятишься. Градусы падают со временем, но обидные слова разлетелись во все стороны, не вернешь их.
От великого до смешного, утверждают мудрецы, один шаг. Еще меньше расстояние, как убедился я сегодня, от темного отчаяния до победной гордости.
Вспыхнула заноза, обожгла и пропала бесследно. Туда ей и дорога! Я подфутболил подвернувшийся под ногу камень и побежал к Ленке.
На домны примчался налегке, с чистой совестью. Схватил Ленку и потащил к автобусу. И грозы не побоялся.
Гремит гром — и слышатся в нем не гневные раскаты, а радость победы. Льет дождь — и на землю падает не вода, а самоцветные каменья. Полыхают молнии — и шелестят свежим шелком флаги.
Несколько минут назад был в преисподней, а сейчас разгуливаю на поднебесных кряжах. Дух захватывает. Действительно, нет худа без добра. Никто не знает, что к худшему, что к лучшему. Счастье — бешеный волк, счастье — мачеха, счастье — мать.
Эх, Алеша! Если бы ты увидел меня сейчас!..
Горы и пропасти, моря и океаны успели образоваться между нами. Еле-еле вижу тебя. Еле-еле помню, что ты говорил. Все затмила, смяла, заглушила гроза и Ленкина любовь.
Ой, какая же ты праздничная, озаренная, Магнитка! Над свечами домен курится рыжий дым. На Магнит-горе бухают взрывы. Ленка сжимает мою руку, заглядывает в глаза и смеется.
Полюбуйся, Алешка! Ты не считаешь меня человеком, а Лена...
Глава одиннадцатая
Декламирую торжественно, как бы под Маяковского:
Дую в воображаемую оркестровую штуковину и трезвоню ладонями, как медными тарелками.
— Бум, бум, бум!.. Трам-тарам-тарарам!..
На славу прогремел невидимый оркестр в честь гостя.
Антоныч стоит на подножке вагона, смотрит на меня, улыбается. Доволен. Любит он шутку.
Давно я не видел нашего батька. Постарел. Лицо изрезано глубокими морщинами. Печальные глаза прикрыты очками. На сутулых плечах старая, с обтрепанными обшлагами, синего сукна гимнастерка, на ногах стоптанные сапоги, а на голове — выцветший картуз военного образца.
Чуть не заплакал я от жалости. Сдержался. Нельзя Антонычу увидеть себя в моих глазах.
Несколько лет назад он был моложавым, подтянутым, грозным. Львом был, а позволял стриженым коммунарам трепать свою косматую гриву. Но когти на всякий случай были наготове и ухо держал востро.
Он сходит на землю, выбрасывает прямую руку: жми, мол, разрешаю, а обниматься, целоваться — ни в коем случае!
Подхватываю фанерный легкий баул и какой-то маленький, но тяжелый картонный коробок, веду гостя к машине. Выклянчил в директорском гараже. Важно распахиваю лакированную дверцу. Смотри, батько, как встречает тебя Санька!.. Все пассажиры на телегах, тарантасах, грабарках, на своих двоих будут добираться до жилых гнезд Магнитки, а ты — на «линкольне».
— А где же Лена? — Антоныч с недоумением смотрит на меня сквозь выпуклые стекла очков. — Мне казалось, когда я читал твои последние письма, ты с ней не разлучаешься ни на минуту.
— Разлучился!
— Почему?
— «Не хочу мешать друзьям...» Она у меня умненькая.
— А может быть, и не очень? Какие мы с тобой друзья? Ты на лакированной карете разъезжаешь, а я — на разбитом корыте.
— Эта карета только для вас, дорогой гость!
— Не дорогой я, а дешевый. — Он поправляет очки, откашливается. — Униженный и оскорбленный всецело полагается на твою милость и щедрость. Надеюсь, ты хорошо прочитал телеграмму? Да, сняли с работы. Это третья коммуна, откуда вышвыривают меня. Лишенец! Юридически все в порядке, а фактически не имею права заниматься воспитанием безродных. Даже как школьный учитель опасен. Перехожу на иждивение своих воспитанников. У одного поживу неделю, у другого месяц, у третьего переночую, у четвертого прихвачу малость деньжат — вот и дотяну собачий век до заката. Слыхал? Так что, Александр, рад ты или не рад, а расплачивайся за все, что я вложил в тебя когда-то.