Я на Южном полюсе размышляю, а он на Северном гремит.
— Как ты можешь шуры-муры разводить с этой кралей, когда Ленка носит под сердцем твоего сына? Как вообще живешь? Твой единомышленник по партии, твой товарищ Вася Непоцелуев попал в беду, а ты не выручаешь его, еще глубже затаптываешь! Замечательный парень Алеша Атаманычев хочет быть твоим другом, а ты делаешь его своим недругом!.. Отвечай, как докатился до жизни такой! Снисходительно кривишь рот? Знаю, что у тебя на уме: я, мол, дисциплинированный солдат, выполняю железную волю командира. Чужая воля — потемки. Чужой ум — протез. Хорош тот солдат, который способен и на самостоятельный маневр, кто и своими глазами видит поле боя, кто и сам соображает, как, где и когда можно победить врага. Такому солдату судьба уже положила в его ранец маршальский жезл.
Антоныч распекает меня: то сюда, то туда приложит раскаленную железяку и держит до тех пор, пока не запахнет жареным.
— Пойми, дурень, на какую историческую высоту взметнули тебя рабочий класс, революция и пятилетка! Пойми и удержись! Класс непременно удержится, а вот ты, герой, можешь здорово шлепнуться.
Я засмеялся, теперь вслух. Ну и пророк! Я, может быть, шлепнусь в лужу когда-нибудь, а он уже барахтается в ней.
— Ржание противника в разгар боя звучит, как проклятие. Но хорошо тому, кто смеется последним. Я еще посмеюсь над тобой, Александр. Настанут для тебя такие времена, когда ты, виновный перед Ленкой, Васькой и Алешей, сам себе вынесешь суровый приговор!
Антоныч говорит о своем, а я думаю о своем. В разные стороны несутся два потока мыслей. Кулаки мои сжаты. Кровоточит сердце. Каждое слово Антоныча оставляет в душе рубец. Была его рука теплой, дружеской, а стала чужой, каменной. Озлобился на все и вся непризнанный воспитатель! Теперь понятно, почему его отовсюду выпроваживают. Не по душе ему наша героическая действительность!
Пытался меня убедить, будто и там и сям отнеслись к нему несправедливо. Чепуха! Неужели всюду сидят дураки, бюрократы? Что-то здесь не так, Антоныч. Плохо видишь. Помутился взор. Раньше умел разглядеть человека в звереныше, а теперь героя считаешь замухрышкой, оплакиваешь труса и лодыря.
Твоя жалость к Ваське несовместима с классовой борьбой, с Магниткой, с Днепрогэсом, с социалистическим соревнованием, с пятилеткой, с энтузиазмом миллионов.
Подведем итоги, Антоныч. Начал ты за здравие, а кончил за упокой. Всю жизнь бушевал. Прошел, как говорится у паровозников, сквозь огонь, воду и медные трубы, сдвинул с мертвой точки поршень, вдохнул энергию в кривошип, в дышла, колеса, привел в движение локомотив, потянул тяжелый поезд. И до капли исчерпал себя, стал бесполезным дымом, отработанным паром, пшиком.
— Почему онемел? — выходя из себя, орет Антоныч. От его громового голоса отвесные скалы карьера звенят, содрогаются, и на дно сыплется рудная мелочь. — Возражай! Оспаривай! Дай по морде! Но не молчи.
Ничего, ни единого слова не сказал в ответ на речи громовержца. Взял Асю за руку, пошел вперед. Время покажет, батько, какой я солдат.
Каменный гигант рассмеялся мне вслед — угадал мои мысли.
— Время?.. Не ты первый хватаешься за эту соломинку. Миллиарды людей попадали в эту соблазнительную ловушку. Нет, Александр, что с воза упало сегодня, то не найдешь завтра. В самый тихий ручей не войдешь дважды. Прощай!
— До свиданья.
— Нет уж, прощай. Умываю руки! Иди! Туда тебе и дорога.
— Горбатого могила исправит, — бросаю я через плечо.
— Ты зря надеешься на тот свет. Не заслужил. Слишком много имел на этом. Должно быть наоборот. Вспомни Спартака. Погиб рабом, а воскрес для всех народов и времен вождем и героем. Джордано Бруно сгорел как еретик, а живет теперь среди нас величайшим ученым. Степану Разину отрубили голову как разбойнику, а он стал бессмертным любимцем народа. Бывало и так: при жизни сгибался от наград, почестей и славы, возносился на десятки золотых пьедесталов, а после смерти все забыли.
Все тише и тише голос Антоныча. И, наконец, совсем заглох. И сразу же налетела буря. Взметнулась рудная пыль, и пропасть заполнилась мокрым и рыжим туманом. Жутко мне стало, я упал, закричал и... открыл глаза.
Лежу не на дне котлована, а в своей постели, в комнате, ярко высветленной полуденным солнцем, и вижу Антоныча. Не каменного, а живого. Не разгневанного, а сдержанно-печального, старенького, но еще крепкого. Он бросает книгу, которую читал, и смотрит на меня ласково, как больничная няня.
— Очухался? Ну и корежило тебя! Как бересту на огне. Дыба приснилась? Или котел с кипящей смолой?