Выбрать главу

Атаманычев отодвинул от себя чашки и тарелки, разгладил ладонями морщинистую скатерть.

— С малых лет попал я в артель мастеровых-богомазов. Там и вырос. Женился. Сына и дочь на свет произвел. Овдовел. Бродили мы по земле русской и вкалывали во имя божие: кресты воздвигали на купола церковные. Крыши крыли, иконостасы обновляли, ангелов и архангелов, по трафарету или на память, смотря по цене и настроению, рисовали. Большая нужда была в ту пору в церковных верхолазах. От Москвы до Волги ставил я кресты. К тридцати годам застрял в Петрограде. Встретил голубоньку, Машеньку. Не погнушалась она вдовцом и двумя довесками, пошла за меня. А тут как раз война грянула, и забрили мужика. Осталась Маша с чужими детьми на руках. Ничего, вынянчила. И мужа дождалась. Целехонький, слава богу, вернулся. Опять стал работать по своей специальности. В Петрограде, пока шла война, все церкви обветшали.

В хижинах и дворцах люди расколоты на красных и белых, на большевиков и меньшевиков, на эсеров и на каких-то кадетов, а я ползаю себе на верхотуре, чиню старые крыши, на черные кресты позолоту кладу. Миллионы людей к плечу Ленина притулились, четырнадцати державам, напавшим на Россию, по мордасам надавали, а я нашел себе приют и ласку под крышей церкви Захария и Елисаветы, стал регентом, а потом старостой.

Ты, небось, только читал про диспуты наркома Луначарского с митрополитом Введенским. А я слушал их с раскрытым ртом. Слушал да на ус накатывал безбожные речи. Убедил меня нарком, что небо пустое. Перестал я верить в бога. Бросил церковь и пошел на Путиловский. Ставил громоотводы на трубах. Собирал и оживлял мостовые краны. И на церковные купола взбирался, развенчивал их святость. Сам ставил кресты, и самому пришлось снимать... Потом меня, как питерского рабочего, откомандировали на Турксиб. Приделал я колеса к своим сапогам-скороходам, Машу — в одну руку, детей — в другую и покатил. Там, на Турксибе, и схватил меня за жабры ловкий вербовщик. Должность первопроходчика пообещал. Сказал, что мне суждено положить первый камень в фундамент великого города. Вот так я и попал сюда.

Все мне первому доставалось в Магнитке: и холодный дождь, и лютый ветер, и зуб мамонта, и жарынь костра на привале, и магнитный камень, взрывом крещенный.

Недолго я динамит таскал. Надоело туда-сюда по знакомому большаку мотаться, одну-разъединственную песню в рожок выдувать: берегись да берегись! Скоро и самые пугливые привыкли к моей грозной тройке, лениво, да еще с усмешкой, уступали дорогу. Какая уж тут работа!

Переметнулся я с горы в дикую долину, поближе к Урал-реке. В самый раз явился, до шапочного разбора. Тут, на берегу, у вольного водопоя, лихой прораб Хлебников, начальник без кабинета и без чванства, задумал электростанцию-времянку поставить. К нему я и пришвартовался. На все руки был мастером: рыл, строгал, рубил, клепал, рычажил, завинчивал, наряды подписывал... Ну, отгрохали мы времянку, смонтировали честь по чести оборудование. Провода натянули. «Давай включай, Родион!» — скомандовал Хлебников. Взялся я за рубильник и включил... Да будет свет! И засияла Магнитка лампочками Ильича. Сам бог, наверное, позавидовал. Поглядывал на нас и злился. «Ишь, такие-сякие, чего сотворили! Я только похвалялся дать людям свет, а вы... Творца-создателя опозорили»,..

Визжит дверь сарая. На его пороге показывается Ася. Мокрые волосы распущены, лежат на плечах. Платье, надетое прямо на голое тело, плотно облегает фигуру. Девка стоит на пороге, нахально смотрит на меня, спрашивает взглядом: ну как, еще не соскучился? Опять за свое взялась, балабошка!

До глубокой ночи засиделся я у Атаманычевых. Оставляли ночевать — не уговорили.

Иду по верхней тихой улице. Во всем поселке ни единого огонька. Потемнели окна и в доме Атаманычевых.

Дошагал до конца улицы и тут слышу позади себя мягкий топот и шелест каленого ситца. Оборачиваюсь — Ася!

Подбежала и, тяжело дыша, запросто, будто мы с ней сговорились, взяла меня за руку.

— Скороходный ты, хлопец. Насилу догнала.

Что ей надо? Забыл я чего-нибудь в их доме? Сказать что-то хочет?

— Зачем ты, Ася?.. Почему?

— Пожалела тебя, сиротинку. Провожу до полдороги. — Прильнула к моему плечу и тихо засмеялась. — Не верь! Себя пожалела. Разве заснешь в такую ночь? Посмотри, сколько звезд! Все разговаривают, каждая в душу просится.

Стою посреди улицы, смотрю на Асю, слушаю ее и не знаю, честное слово, не знаю, что мне делать: то ли посмеяться, то ли уйти молча, то ли пристыдить настырливую девицу.

— Ты что, Саня, все за старый гузырь держишься: боишься меня?

Молчу. Ни живой, ни мертвый. Ни свой, ни чужой.