Выбрать главу

Александр Авдеенко

Я люблю

ОТ АВТОРА

Роман «Я люблю» — первое мое произведение. Написал я его давно, четверть века назад, едва выйдя из совершеннолетия. Работал я тогда паровозным машинистом на Магнитке. Писал в свободные часы, вьюжными ночами. Чернила замерзали в пузырьке. На моих руках были шерстяные перчатки, на плечах — рабочий кожушок, на голове — шапка, но писал, не отрываясь, до рассвета, а потом отправлялся на работу.

Написав все, что задумал, я послал рукопись в Москву, в кабинет рабочего автора Профиздата. А через некоторое время неожиданно получил из редакции горьковского альманаха «Год шестнадцатый» телеграмму с просьбой прибыть в Москву. Придя в редакцию, я узнал, что Алексей Максимович Горький прочитал мой роман и решил печатать его в ближайшем, втором выпуске альманаха, и рукопись уже готовится к сдаче в набор.

Действительно, она так срочно была сдана в производство, что я не успел вписать в нее ни единого слова. А вписать хотелось. И немало. Когда я сказал об этом Алексею Максимовичу Горькому, он посмотрел на меня очень серьезно, подумал, потом улыбнулся и ответил:

— Не торопитесь! У вас много времени впереди. И чем дальше отойдете от книги, тем яснее увидите, что и как надо вписать. А пока… пусть живет И здравствует.

И жила она в том виде, в каком получила благословение Алексея Максимовича.

Теперь, спустя двадцать пять лет после первого выхода в свет книги, изучая рукопись «Я люблю», редактированную А. М. Горьким, его добрые советы на полях, вспоминая беседы с ним, размышляя над письмами читателей, я почувствовал непреодолимую потребность вернуться к работе над «Я люблю».

Дополняя роман новыми главами, укрупняющими, как мне кажется, характеры, я оставил почти неприкосновенным то, что было сделано раньше: не нарушил прежней композиции и, надеюсь, тональности, не ломал известные сюжетные рамки, не вводил новых персонажей.

Кудрявым и юным, на заре новой жизни, любуясь первыми плодами трудового подвига нашего народа, я произнес:

— Я люблю!..

Еще с большей радостью и гордостью произношу эти слова теперь, когда виски мои побелели, а советская земля так разбогатела, так омолодилась, так похорошела, когда исполнились самые большие наши надежды, когда сияет над ней вечный след искусственных спутников Земли, когда человек стал человеком на доброй половине земного шара, когда труд стал владыкой миллиардной армии свободных людей Европы и Азии.

Москва, июнь 1958 года.

Часть первая

ЗЕМЛЯ МОИХ ОТЦОВ

ГЛАВА ПЕРВАЯ

Никанор поднял лохматую рыжую голову, оперся на локоть и, держась за бороду, одну секунду прислушивался. Сбросил с себя дерюгу, испуганно соскочил с нар вниз, на пол, где горбатый шахтер, сопя, завязывал лапти. Тронув его плечо, Никанор торопливо спросил:

— Давно гудет?

Горбун взглянул сонными глазами и, снова принимаясь за лапти, буркнул:

— Не, только што завыл.

Сквозь окна балагана сочился мутный рассвет. Сырой ветер врывался через одну дверь и, пролетев между двумя рядами двухэтажных нар, где на разные голоса храпело более ста измученных трудом мужчин, пропадал за другой дверью.

Успокоенный Никанор пошел к баку, сложил ладони ковшиком, набрал воды и метнул прозрачными искрами в глаза и бороду. Утершись подолом длинной полотняной рубахи, проворно надел лапти и направился в дальний угол балагана, где висела закопченная икона.

Прищурившись, он смотрел на темную дощечку с изображением девы Марии (ее купили артельно, вскладчину на ярмарке), тыкал себя в лоб, плечи и живот одубевшими пальцами и шептал:

— Дева Мария, матерь божья, пошли ты мне и моему Остапу добру людску долю. Пошли, матерь божья, не поскупись, не пожалей. Всю жизнь мы обездолены, всю жизнь бедствуем, дай нам вволю поесть хлеба с солью. Прояви свою небесну щедроту, матерь божья! Кому ж як не тебе проявить ее?!

Много еще слов теснилось в душе Никанора, но он оборвал молитву. Хватит! Пора на работу.

С двухэтажных нар один за другим уже поднимаются мускулистые угрюмые забойщики, веселые отчаянные коногоны, пепельнолицые молчаливые уборщики породы, чистотелые крепильщики; кто-то шумно зевает, кто-то слезно жалуется, что у него украли сапоги, кто-то просит опохмелиться, кто-то хрипло вопит: «Где портянки? Гады, кто прикарманил портянки?»

Никанор натянул на себя пропитанную потом и угольной пылью, латаную-перелатанную шахтерку, перебросил через плечо кожаную сумку — набор остро отточенных зубьев звякнул о железную флягу с водой. Вытащив из-под нар обушок, он теплыми пальцами любовно провел по отполированной мозолистыми ладонями поверхности черенка.

Балаган только еще просыпался, еще стонал гудок, а Никанор уже был готов. Он вынул из-под матраца завернутый в тряпку ломоть хлеба, подбросил его на ладони и, немного подумав, разделил пополам. Одну половину опустил в сумку, а другую снова положил под матрац. Уже шагнув к двери, передумал, вернулся к нарам, вынул из-под тюфяка ржаной кусок, спрятал его в сумку и тихо произнес:

— Утащат, окаянные.

Поправляя сумку и глотая обмятые хлебные крошки, Никанор заметил, что место на верхних нарах, где спал его сын Остап, пусто. Поглаживая бороду, Никанор с гордостью подумал: «До гудка побежал, старается! Так, Остап, так!»

В шахту шел быстро, размахивая обушком, не оглядываясь. Он обгонял товарищей, на ходу здоровался с ними, спешил занять первое место у ствола.

Когда дежурный подал сигнал спускать клеть с людьми, Никанор протянул руки ко входу и не пустил впереди себя никого из шахтеров. Он занял крайнее место, рассчитывая выйти первым, когда опустится клеть.

Забойщик Коваль, толкая товарищей, ехидно спросил Никанора:

— Дед, а вот, скажем, ты вытянешь ноги, жадность кому по наследству или в приданое останется?

Молчит Никанор, лишь густыми бровями шевелит да обушком скребет железную клеть. Смотрит, не мигая, как убегают от него схваченные дубовой крепью тесные стены шахтного колодца, и думает о том, какой сегодня забой ему дадут десятники. «Хоть бы помягче, поласковей попался уголек. Вагончиков двадцать бы выгнать».

Все медленнее и медленнее плывут вверх стены колодца, вот уже отчетливо видны вспотевшие дубовые реи, по которым скользит клеть.

Чувствуется запах гниющего дерева и никогда не просыхающей земли. Никанор поднялся, закрыл широкой спиной проход, выбросил вперед ногу. И только клеть стукнулась о раму, он уже выскочил и побежал по скользким плитам шахтного двора в нарядную.

Получив наряд, Никанор помчался на свой участок Березовый. Далеко он, у черта на куличках, пока доберешься к забою, с ног до головы потом обольешься, но зато там уголек мягкий, сговорчивый, хорошо можно заработать. Правда, там и порода не больно крепка, — берегись да берегись, чтоб сизая глыба не вырвалась из кровли, чтоб не раздавило тысячепудовой лавиной, не засыпало на веки вечные. Ничего, убережется! Другим, у кого душа жидковата, работать на Березовом страшно, а Никанору любая опасность нипочем. Глаза велики только у страха.

Боясь потерять дорогие минуты, Никанор сокращал дорогу: отказавшись от удобных штреков, карабкался, полз с лампой в зубах, с обушком за поясом на крестце, потом бежал, опускался на подшитом кожей заду вентиляционными ходками, опасными уклонами, черная глыбастая тень то скользила впереди него, то следовала по его пятам, то шагала великаньими шагами сбоку.

Взмокший, тяжело дыша, он добрался до Березовой. На откаточном штреке ни единого огонька. Тишина. Первым пришел. И сегодня первым!

Крепкими литыми зубами взял железный крючок лампы, опустился на четвереньки и, с трудом протиснув свои костистые плечи в рваную щель, пробитую между подошвой и кровлей, пополз к забою. Вот и уголек — черный-черный, с жирным стеклянным блеском, в прозрачных каплях росы.

Никанор вставил стальной зубок в гнездо обушка, разделся до пояса, плюнул на ладони, крякнул: