— Вот, доработался наш силач!
— И ты жди такой доли.
— Не дождусь, я не жаднюга.
— Ну, народ честной, если самого рыжего Никанора прихлопнуло, так нас и подавно прихлопнет.
— Прикуси язык, ворона!
— Не работник я нынче, господа хорошие. Бастую.
— И я. Лучше в кабак… Кто со мной, чернявые?!
Прибежал, запыхавшись, лысый, краснорожий, хмельной, как всегда, фельдшер. На боку болталась брезентовая докторская сумка с пузырьками, бинтами, хлебом, колбасой и бутылкой, полной молока.
— Кого тут?.. Чего надобно?..
— Человека… аль не видишь? — обозлился десятник Гаврила.
Никанор раскинулся на сырых горбылях, задрав бороду к небу. Она, слежавшаяся, черно запыленная, торчала охвостьем старой метлы. Голая грудь посинела, вспухла. Густые курчавые волосы на ней обросли угольной пылью… Скрюченной в пальцах, жилистой рукой Никанор придерживал штаны. У его изголовья сидела убитая горем, воющая в голос Марина и десятник Гаврила.
Никанор открыл глаза, властно посмотрел на жену.
— Цыц, жинка! Я ще не покойник.
Марина покорно закрыла ладонью скорбный заплаканный рот.
Гаврила погладил кудлатую, забитую угольной порошей голову забойщика, дружески упрекнул:
— Эх ты, беспутный! Я ж говорил, требовал, приказывал: крепи забой, Голота, крепи!.. Не послушался. Ну, что теперь скажешь горному инспектору? Пеняй, друже, на себя.
— Молчи!.. — Кровью налитыми глазами Никанор покосился на десятника, и тот покорно умолк.
— Так, Никанор, так! — обрадовался кто-то в толпе шахтеров. — Скажи ему, цепной хозяйской собаке, правду-матку.
— Не надо, пожалей: околеет от той правды наш Гаврила.
Угрюмые шахтеры плотнее обступили Никанора. Краснорожий фельдшер отгонял их, кричал:
— Разойдись от солнца, раздвинься! Человеку простор нужен. Разойдись, дай дохнуть… Кому ж я говорю!
Нехотя расступались шахтеры.
Никанор не стонал, не охал. Приподнялся, устало погладил поясницу. Сидел, горбясь, кашляя, отплевываясь черной кровью, старый, худой, с запавшими щеками, с глубоко провалившимися глазами.
Фельдшер стучал о его зубы кружкой с молоком. Никанор жадно глотал, проливал молоко на бороду, вздрагивал лопатками. Потом неожиданно для всех встал на ноги и, не качаясь, твердо шагнул, тихо позвал жену:
— Ходим, Марина.
Шахтеры расступились. И тут Никанор прямо перед собой увидел Каменную бабу, шинкарку. Толстощекое ее лицо заплакано. Она, не стыдясь людей, жалостливо глядела на своего «кума».
Никанор нахмурился, молча отстранил Дарью с дороги и, опираясь на плечо Марины, медленно переставляя ноги, побрел к воротам. Десятник Гаврила не отставал от него.
Молча, пораженные, смотрели ему вслед шахтеры. И не скоро кто-то осмелился сказать:
— Ну и человек!..
Когда Никанор проходил мимо шахтного здания, на каменном крылечке конторы показался хозяин — в белом картузе и в белой тужурке, с трубкой в зубах, потный, багроволицый. Карл Францевич сочувственно заулыбался, покачал огромной белесой головой.
— Ай, ай, ай, Голота!.. Как это слушилось? Какой злой несшастье. Иди сюда, голубшик, иди, мой друг!
Никанор хмуро топтался перед крылечком, смотрел в землю. Гаврила толкнул его в спину.
— Иди, дурак, не отказывайся от хозяйской заботы.
— Иди, Никанорушка, — робко попросила Марина.
Карл Францевич проворно сбежал с крылечка и, придерживая Никанора под руку, ввел его в контору, в свой кабинет, усадил на диван, налил в стакан густого красного вина.
— Выпей, друг, это прибавляйт здоровья.
Окрашивая губы в бурачный цвет, Никанор опорожнил стакан.
Карл Францевич осторожно, чтоб не запачкать свою тужурку, сел рядом с шахтером.
— Ну, а теперь говори, как это слушилось? Ай, ай, ай! Такой прима майстер, такой хороший забойщик, а не жалейт себя. Пошему не хотел крепит кровля? Пошему не слушаль добрый голос десятник? Ай, ай, ай. Не ошидаль, Голота, такой безумство. Плохо ты делаль. Убыток есть моя шахта. Не хорошо, ошень не хорошо. Другой шахтер такое дело делай, я много штрафует его, увольняй, предает суду, убыток платить требуйт. — Карл Францевич еще наливает в стакан вина, всовывает его в черную покорную руку Никанора. — Пей. Вот так, молодшина!.. Все я тебе прощайт. Друга нельзя штрафовать, друга нельзя тянуть в суд. Друга надо жалейт. И я так делайт. Сам ты виноват, сам попал завал, моя шахта убыток делал, а я… — Карл Францевич достал из белой тужурки сияющий рыжий кружочек, положил его на заскорузлую ладонь Никанора. — Держи! Добрый сердце есть моя грудь. Не благодари, пошалуйста, не надо! Бери деньги, бери! Я знаю, ты есть шестный, справедливый шелавек, правду скажешь фабришный инспектор. Завтра он приедет сюда, следствие делайт. Так ты ему и скажешь правду: сам я виноват, господин инспектор, штраф с меня надо требовайт, а хозяин простил. Хорошо? Ты понял?
Никанор молчал.
Десятник Гаврила поспешно закивал, отвечая за Никанора:
— Понял, все понял, Карл Хранцевич! Человек он догадливый, каждое слово на лету хватает. Только войдите в положение… говорить ему сейчас трудно.
Карл Францевич на прощание похлопал Никанора по плечу.
— Ладно, я верит. Молшание — дороже золота. До свиданья, Никанор. Отдыхай. Выздоравливай скорее. Если деньги на хлеб не будет, приходи сюда, бери деньги мой карман, как свой карман. До свиданья.
…Несчастье снова загнало семью Никанора Голоты на старое место, куда она уже и не думала возвращаться, — в балаган, на дощатые нары. А недоделанная землянка мокла под холодными дождями.
Никанор лежал на нарах, укрытый старым полушубком, хрипло кашляя, и удивлялся. Балаган кишел народом, Тут и шахтеры и металлисты — все в чистом. Дневная и ночная смены столкнулись, места всем на нарах не хватает. Почему? Бунт, что ли, опять?
Гарбуз осторожно подошел к Никанору, снял с полушубка завиток стружки, погрыз голыми деснами, выплюнул и сказал:
— Вот что хозяин сделал с человеком!
— Это жадность, а не хозяин! — зло крикнул кто-то сзади.
— А жадность откуда у него взялась? Молчишь? Ну и молчи.
Никанор с трудом приподнялся:
— Люди добри, не поднимайте гвалт, я отдохнуть хочу.
Гарбуз не отставал:
— Эх, Никанор Голота, по-слепому живешь! Вот землянку строишь, придется ли жить в ней, а?
— Ну, ты… — Никанор свирепо взмахнул кулаком.
Шумно хлопнули двери, и на пороге, блестя серебром пуговиц с орлами, появился сизоносый пристав с тремя городовыми. Их сопровождал прилизанный, блаженно ухмыляющийся Бутылочкин. Блюстители порядка молча, дружно барабаня коваными каблуками о кирпичный пол, прошли в глубь балагана и остановились неподалеку от лежавшего Никанора.
Бутылочкин, не теряя времени, начал:
— Гуляете, родные? Гуляйте, отдыхайте, польза от этого организму прямо золотая, да!.. А как же завод, домна? А? Как же, я спрашиваю?
На молодом десятнике черная пара из толстого сукна. Широкие штанины вобраны в начищенные сапоги с твердыми вверху и морщинистыми внизу голенищами. Под тяжелым мешковатым пиджаком, поверх полотняной, расшитой бордовыми цветами рубахи синеет бархатный, в цветочек, узкий, расползающийся по швам, недоношенный каким-то барином жилет. Из кармашка в кармашек протянулась дутая рыжая цепочка с золотым ключиком и костяной плашкой с изображением трефовой дамы.
— Вот что, дорогие! — продолжал Бутылочкин. — Прислали меня уважаемые бельгийские инженеры спросить: пойдете вы на работу?
— Нет, не пойдем, — ответил Гарбуз.
— Что? Ты, родной, за всех не расписывайся. Вот ты, чугунщик Остап, выходи завтра, поставим тебя в подручные горнового.
— Покупаете? — усмехнулся Гарбуз. — Не выйдет Остап. Не вышел сегодня, не выйдет и завтра.
Никанор приподнялся, грозно посмотрел на сына.
— Бастуешь? С бунтовщиками связался? — Он нагнулся под нары, вытащил рабочую одежду Остапа, бросил ему в ноги, приказал: — Одевайся! Ну? Живо! — и, закашлявшись, упал на свое место.