Выбрать главу

— Надо водворить на место наш герб. — Борька достал из сумки молоток, засунул его за пояс, схватил конец болтающейся ленты, по узкой крутой пожарной лестнице взобрался на крышу. Быстро и ловко орудуя молотком, он водворил на место наш герб. По-прежнему, как вчера и позавчера, над лепным карнизом заалела надпись, начертанная на белой материи: «Человек — это звучит гордо».

Надпись давным-давно знакома мне, читаю ее по нескольку раз в день, входя в дом и выходя из него, но не понимаю. А понять хочется. Спросить же у кого-нибудь, что это значит, человек, звучащий гордо, не решаюсь. Стыдно и боязно. Засмеют. Как это я не понимаю того, что всем коммунарам так ясно? Когда я пытаюсь самостоятельно разгадать эту надпись, то предо мною всегда почему-то вырастает красный человек, мой дед Никанор, несущий на длинной палке огонь в загазированный забой, Никанор, зажигающий четыреста свечей у изголовья погибших шахтеров на Раковке, Никанор в вывернутой шубе, Никанор, бросавший в лицо хозяину, Карлу Францевичу, золотые монеты.

Борька спускается на землю. Широко расставив ноги, задрав вихрастую голову кверху, он смотрит на наш герб, и его скуластое смуглое лицо озабоченно хмурится.

— Надо постоянную надпись сделать, прямо на фронтоне.

Вот он, Борька, конечно, лучше всех знает, какая загадка кроется за этой красивой лентой.

Мы идем к воротам. Наши ботинки с подковками на каблуках, с гвоздями на подошве гулко стучат по каменным плитам. За воротами я останавливаюсь и, чувствуя, как краснею, киваю в сторону белого дома, говорю:

— Борька, я давно хочу у тебя спросить, да все забываю… Почему такой герб у нашей коммуны: «Человек — это звучит гордо»?

Борька обиженно смотрит на меня.

— Экзаменуешь? Или в самом деле не кумекаешь?

— В самом деле… Антоныч его придумал, да?

— Максим Горький. Писатель. Его портрет висит в читалке. Голова ежиком, а усы моржовые… тоже побродяжил немало. Свой в доску. Уважает мозолистую руку. А где уважение, там и гордость человеком. Ну, пошли, чего остановились!

Пахучие шатровые пихты и вековые ели, обросшие чуть ли не до корней разлапистыми темно-зелеными ветвями, скрывают от нас утреннее небо, неохотно пропускают охотников за камнями. Борька шагает впереди, уверенно хватая еловые ветви своими длинными ловкими руками, и не отпускает их, пока я не пройду вслед за ним. Идем добрый час в прохладных сумерках, по узкой тропинке, известной, наверное, только бывалым лесовикам. Тропка часто расщепляется надвое, но Борька не останавливается, не раздумывает, какую выбрать. Шагает и шагает, смело и твердо, будто кто указывает ему дорогу. Изредка он, оборачиваясь ко мне, кивает на деревья и баском, как Антоныч, объясняет, что этой березке-невесте двадцать не минуло еще, а вот та черная мохнатая ель, на монашку похожая, ростом неказистая, живет на свете больше ста лет, а вот тот кедр-великан еще в допотопные времена родился. Слушаю Борьку и завидую. Все, прохвост, знает! Спрашиваю:

— Ты что ж, в лесу рос или как?

Борька покачал головой.

— В подвале. На Выборгской стороне, в Петрограде. Лес первый раз здесь увидел, когда попал в коммуну. Подружил меня с лесом Антоныч. Любит он его.

— Любит?.. Так он же слесарь!..

Борька перестал шагать, с интересом посмотрел на меня, усмехнулся.

— А если слесарь, так, по-твоему, должен только железо грызть и смазочное масло пить? — Борька кивнул на вершину кедра-великана. — Лес, говорит Антоныч, первая радость людей.

Да, это правда. Моя первая радость на земле, до сих пор цветущая в сердце, — это путешествие по Батмановскому лесу с сестрой Варькой. Как мы оба тогда радовались! Давно это было, очень давно, когда еще и дед Никанор жил, и мама, и бабушка, и отец, и Кузьма.

— Борька, у тебя сестра есть?

— Была.

— А где она теперь?

— Не знаю. Раньше она на Путиловском работала, в литейном цехе, формовщицей.

— Моя тоже формовщица. Варькой ее звали. А твою как?

— Светка, Светлана. Не посветило ей!..

Борька махнул рукой, размашисто зашагал вперед. Молчал и я. Думал о Варьке. Где-то она? Жива ли…

Таежная тропа, окутанная сумерками, прохладная, сырая, неожиданно оборвалась, и мы вышли на огромную поляну, залитую солнцем и заваленную камнями.

Борька поворачивается ко мне и по-хозяйски, будто я перешагнул порог его собственного дома, объясняет:

— Это место называется Каменным огородом. Лет тыщу тому назад, а может и больше, кто-то посеял эти камешки, а убрать урожай забыл. Вот здесь мы и будем охотиться. Собирай сушняк, разжигай костер, кипяти чай, а я разведаю, что и как.

Он вытряхивает на траву из сумки хлеб и сало, солдатский котелок и сырую картошку, банку с чаем, две жестяные кружки, коробок спичек, берестовую солонку и, размахивая своими длинными ручищами, долговязый и худой, быстроногий, бесследно исчезает среди каменного стада, пасущегося на поляне. Через минуту или две я слышу, как Борька клюет вороненым молоточком большие и малые камни: «тук, тук, тук». Чего он ищет? Клад, что ли?

Огород!.. Чудно. Всякие тут камни — серые, гладкие, обточенные, как валун, величиной с избу и круглые, как футбольный мяч, и ребристые, слоеные, изъеденные ветром, голые и обросшие мхом с пластом земли и елочкой-малюткой на вершине, камни-грибы, камни, похожие на древнюю бабку с клюкой, на огромную птицу, на колокол, на цветок.

Отгорел костер, поспел чай в котелке, стала мягкой, одуряюще запахла печеная картошка, а Борька все не идет завтракать. Я приложил ладони к углам рта, закричал:

— Бо-о-орька-а-а-а!..

Вся тайга, кажется мне, от Камы-реки до Уральского хребта, радостно откликается на мой голос:

«…а-а-а-а-а-а-а!..»

Мне нравится, как разговаривает со мной тайга, и я кричу еще и еще и, улыбаясь, слушаю эхо елей, пихт, кедров и берез. И птицы, наверное, поют вот так же, — любят слушать свои голоса, отраженные звучным зеркалом тайги.

— Ну, чего разорался? Испугался?.. — Из-за огромного каменного гриба показался Борька. — Что же, не хитро и заблудиться. Тайга!.. — Он бросил на землю сумку, полную камней, сел у догорающего костра, потер ладонь о ладонь, шумно втянул в себя воздух. — Миленькие печенки, до чего же вы душистенькие и завлекательные. Где вы? Куда вас упрятал кухарь? Отзывайтесь скорее?

Я выложил перед Борькой пять крупных сморщенных черных-пречерных картофелин, брусочек сала, полкраюхи хлеба и кубик коричневого самодельного сахара.

Ну и позавтракали же мы в тайге! Кажется, никогда в жизни даже после самой длительной голодовки не ел я с таким аппетитом. После завтрака Борька вытряхнул из сумки кучу камней. Взяв один из них, положил на ладонь, поднес к моим глазам.

— А ну, скажи, каким именем крещен этот камешек? Только по-ученому шпарь.

— Не знаю. Камень как камень. А ты знаешь?

— Спрашиваешь! — Оттопырив губу, выпучив глаза, Борька важно изрек: — Это обыкновенный полевой шпат. — Он размахнулся, бросил в тайгу обыкновенный камень и взял с кучи необыкновенный — прозрачный, как стекло, чуть-чуть дымчатый. — Ну, а этот как называется? Не знаешь? Ладно, так уж и быть, открою тебе его звание. Это горный хрусталь. Обитает в трещинах скал. А вот еще одно чудо: горный лен.

— Как?

— Горный лен. Видишь, какой струистый — хоть пряжу делай. В огне не горит этот камень. Асбест. А вот этот в воде не тонет.

На ладони у Борьки легкий на вид, с дырочками, волокнистый, желтовато-бурого цвета камень.

— Горная кожа. Да, так и называется: горная кожа.

В тайге, на солнечной опушке запела какая-то птица. Борька толкнул меня.

— Каменный дрозд. Ишь, как, стервец, выговаривает — заслушаешься. А сам ведь махонький, меньше скворца, рыженький, в сизых латках. Вот он, вот, видишь?!

Я смотрел на ветви кедра и ничего не видел. Пусть себе поет. Перевел взгляд на Борьку. Эх, и повезло же мне на дружка! Люблю его, барбоса! Всю жизнь с ним не расстанусь. Куда он пойдет — туда и я. Что он будет делать, то и я.