И всегда такие вечера не обходятся без Лены. Сидит в дальнем уголке, серьезная, тихая, в белой кофточке, смуглолицая, читает книгу, а сама, чувствую, ничего не понимает. Услышав мой голос, опустит книгу на колени, вскинет гордую голову и смотрит на меня своими лесными глазами. Почувствую я ее взгляд на себе, и так горячо сделается на сердце. Хочется смотреть и смотреть на Лену, но боюсь. Как только встречаются мои глаза с ее глазами, так она сразу хмурится, опускает голову и долго потом не поднимает.
ГЛАВА ШЕСТАЯ
Голубоватый конверт и обыкновенная почтовая бумага попутали задуманные планы Марии Григорьевны…
Это было в зимний вечер. Я только что вернулся с курсов и угрюмо стоял около своих скованных ремешками лыж. Натерты они мазью, отшлифованы пробкой и шерстяной тряпочкой — просятся на снег, но… Рядом с моими всегда стояли еще две пары лыж. Сейчас их нет. Нет ни Бориса, ни Лены. Убежали в заснеженную степь, а я…
На улице снег выше бараков. Мороз, звезды и северное сияние — зарево доменных плавок. Хочется пролететь над этим миром, глотнуть жадно воздух и закричать через плечо: «Лена, Борька, догоняйте!..» Но я не могу этого сделать. Я должен срочно сдать экзамен на машиниста. Вчера на Рудной горе неопытные водители разбили два паровоза и состав. Сутки домны стояли без руды.
Каждый день я хожу на курсы. Сегодня нам читали лекцию о конструкции и действии тормоза Вестингауза. Казалось, что все понял. Радовало, что сегодня могу на лыжах пойти. Но взялся за ремни и понял, что в голове-то у меня туман. Попробовал представить, как в случае экстренной надобности буду тормозить поезд, какие меры приму при порче воздушного насоса. Ну, вот они, вот в углу моей памяти, на бумаге все формулы, а никак не оживают. Мертвые. От досады сел на скамью, выругался, потом бумагами обложился, сижу…
Ну, какой из меня будет машинист без знания тормоза? Разве я дождусь когда-нибудь, чтобы мне дали в управление бронепоезд? Пронесусь ли когда-нибудь рядом с ветром, ведя курьерский поезд?
Паутина лампочки сильно накалилась. В комнате как будто воздуха прибавилось, потолок выше поднялся. Богатырев сидит за столом, сияет добротой и лаской. Сел я рядом с ним, хлопнул о стол чертежами тормоза Вестингауза.
— Учи, дядя Миша! Вдалбливай! Бестолковый я.
Мария Григорьевна тяжко вздыхает, гремит тарелками, чашками, чай готовит. Она знает, что засидимся до рассвета. Надо, стало быть, нас подкрепить.
Ворчит она, часто косо поглядывает на мужа, но все-таки свое дело делает аккуратно. После работы Богатырева всегда на столе ждала нарезанная селедочка в янтарном масле, выложенная мраморными ломтиками лука, и золотистая водка, настоенная на лимонной корке.
Богатырев доволен. Как-то он сказал мне:
— Покорилась. Забрало все-таки, но выстояла.
В награду он приготовил ей подарок: съездил в деревню, раздобыл квочку, яиц, накупил в консервные банки цветочных отростков и торжественно преподнес:
— На, Марь Григорьевна, хозяйствуй.
Жена хозяйствовала охотно, и ему казалось, что все больше и больше она начинает жить его делами. Вот сегодня он делал пробную поездку с группой своих старых учеников. Они все с успехом выдержали экзамен на самостоятельное управление паровозом. Богатырев с увлечением рассказывает об этом жене:
— И как они ехали, Марь Григорьевна! Им, клянусь богом, с ручательством можно завязать глаза — и тогда не растеряются. Молодцы, герои ребята!
Мария Григорьевна молча, покорно слушала возбужденного мужа.
— Подумать только! Машинист за один год, один годочек. А я всю жизнь тянулся. Пятнадцать лет! Без магарыча нашего брата к паровозу не подпускали раньше такого срока.
Богатырев с тихой грустью качался на пьяном табурете. Может, он тосковал о напрасно растраченных годах.
Не давала ему печалиться Мария Григорьевна. Держала водочные запасы, поила в завтрак, в обед, в ужин и на сон наливала рюмочку до краев, щедро угощала.
Богатырев когда-то любил водку. Но Мария Григорьевна, став его женой, разлучила его с хмелем. А теперь сводницей сама стала. Почему? Куда тянет?
Не хотел старой дружбы Богатырев, крепился, твердой рукой отводил соблазн. Он цедил за обедом по единой рюмочке, торопливо вскакивал и спешил в депо, приговаривая:
— Некогда, не-е-екогда, Марь Григорьевна!
Однажды все разом выяснилось, куда «чертовка» толкала своего мужа, чего добивалась от него.
Ночью я внезапно проснулся. Билась в судорожных рыданиях жена. Он приласкал ее, успокоил, а утром сказал мне:
— Обвыкает, сердешная, трудненько приходится.
Так и обманывались мы до сегодняшнего вечера. Уселись с Богатыревым изучать по чертежам тормоз Вестингауза. Только мы увлеклись, как в дверь кто-то постучал. Открыли. Смотрим — почтальон письмо дает. Разорвал Богатырев голубой конверт, к лампе придвинулся и читает. Кончил, растерянно опустился на стул, всех оглядел — и опять в письмо. Вскочил, метнулся к Марии Григорьевне, радуясь. Она с нетерпением протянула руку к письму. Богатырев опомнился, спрятал конверт за спину, засмеялся:
— Нет, не дам, умрешь от радости, а я еще пожить с тобой хочу.
Долго себя сдерживала Мария Григорьевна, наконец крикнула в злобе:
— Дай, старый черт!
Богатырев испуганно попятился.
А она металась по комнатам, швырялась всем, что попадало под руку, освобождая себя от того, что носила столько времени тайно.
— Ирод ты окаянный! В грудях у тебя не сердце, а сухарь каменный. Измучил, жить неохота. — И дала волю слезам.
— Началась песня сначала, — протянул Богатырев. — Бунтует. Тошнит ее от Магнитки. Ну, ничего, уляжется. Ну, Сань, так на чем остановились?
Но изучение тормоза уже разладилось. Легли. Я не спал целую ночь, слушая всхлипывания Марин Григорьевны, и не понимал ее. Когда плакала моя мать — знал почему. Ну, а эта чего? Всего вдосталь: и хлеба, и мяса, и консервов, и макарон, и конфет, и деньги на сберкнижку откладывает… И вдруг слезы! Чудная! Я хочу сказать ей что-нибудь о нашей Собачеевке, пристыдить, но боюсь напугать в темноте.
Когда рассвет прополз в оконный провал, Мария Григорьевна скрипнула кроватью, воровато подняла голову и прислушалась к нашему дыханию. Она потянулась к мужу, который спал не раздеваясь, и дрожащими руками начала обыскивать его карманы.
«Письмо», — догадался я.
Верно. Она шуршала бумагой, тянула из кармана конверт, не дыша, закрыв глаза от страха и нетерпения.
Слежу за ней в щелку полузакрытых глаз. Малограмотная она. Жду, что сделает с письмом.
Потянулась к моему плечу, толкнула.
Открыл сонно глаза, слышу ласковый шепот:
— Сань, прочитай!
При наступающем дне я прочитал письмо с далекой Алмазной, где вблизи полнокровный Дон, точно гигантский лунный луч, где задумчиво-тихими рассветами радостно гогочут гуси.
С родины писали Богатыреву:
«Дорогой отец. Твои письма мы прочитываем гуртом и хохочем. Зять твой Александр весь вечер затягивал живот ремнем от смеха. Больно чудно ты расписался. А в особенности разбирали такие слова: „И встаю я, милые мои сыны, зятья и дочери, с неотвязной мыслью, что живу я в другой раз, по-грешному хватаюсь за свои усища, думаю, что исчезли, да лысину лапаю, думаю — кудри выросли“. Степан потом бесстыдно смеялся, приговаривая: „Женится наш отец с молодости еще раз, бросит матку Марию Григорьевну…“ Взял да так и написал ей, дурак, только ответа не получил. И правильно. Ну, а после других писем мы не смеялись. Зовешь ты нас в Магнитогорск, говоришь, у вас не хватает горновых на домнах и сталеваров на мартенах. Андрей посоветовался с нами, сходил в партком и сказал, чтобы отправили нас на Урал. И вот, дорогой родитель, сообщаем, что мы уже погрузились в вагоны. Вся станция нас провожать вышла. Андрей прочитал всем железнодорожникам твое письмо, где ты пишешь: „Приезжайте к нам, дорогие сыночки, дочери и зятья милые, поднимать пролетарскими плечами земной шар, строить первый в мире завод“. А когда музыка притихла и наши деповчане успокоились, Андрей вырос в дверях вагона и сказал, что едем мы целым поколением омолаживаться на землю магнитную. Потом Федор Черноусов, твой приятель, машинист, дал свисток, и мы поехали без печали, махая шапками своей родной Алмазной».