Не обижается Стародуб.
В двенадцатый раз он подсчитывает вагоны и отрицательно качает головой:
— Не могу. Это ж каток, а не дорога. Не могу!
Бессилие в этом слове.
Вагонов в поезде пятнадцать. Нормальный поезд — три вагона. Но сейчас нельзя спускать только три. Если по три, остановятся домны. Запас иссяк, руды в бункерах нет, подвоза со вчерашнего дня не было. Пятнадцать нужно, — не меньше.
А уклон — сорок три метра. Если смотреть с разъезда, то видно, как путь несется стремительно в пропасть, на дне которой лежит, рассыпавшись огнями, Магнитогорск.
Туда нужно спустить поезд в пятнадцать вагонов.
Об этом думает Стародуб. Под кожу ползет холодный страх. Вырастает груда дымящихся обломков, взорванный котел паровоза и растрепанное в куски его дорогое тело…
Стародуб ловит пугливыми глазами ледяные полозья рельсов, огни завода, мазутную ночь и кричит:
— Не поеду! Не могу…
В этот момент и подъехал я к полустанку. Дежурный по разъезду, спотыкаясь, побежал к моему паровозу, закричал:
— Эй, механик, покажись, какой ты — трусливый или смелый?
Высовываю из паровозной будки голову, корчу страшную чертячью рожу, смеюсь.
— Ну как?
Смеется и дежурный.
— Подходящая морда!.. Слыхал про нашу беду?
— Слыхал. Потому и приполз сюда. Цепляй к поезду.
Дежурный светит мне в лицо фонарем, ослепляет огнем и словами:
— А ты спустишь?.. Ведь пятнадцать вагонов! Пятнадцать! — отчаянно повторяет он.
Дежурный хорошо знает, что я молодой водитель, очень молодой. Две мои жизни — средний возраст паровозных машинистов Магнитки.
Мрачно молчит. Терпеливо ждет. Уверен в моем отказе.
А я тоже молчу, молчу от обиды. Оскорбил сомневающийся его голос.
С досады, к удивлению Борисова, грохнул молотком, молча дал сигнал, поехал на прицепку к поезду.
Нетерпеливо опробовал автоматические тормоза, на каждом фланце крана проверил резинку, плотность ее прилегания и цельность. И тут явилась бесстыдная мысль: «А не потому ли Богатырев посоветовал мне проверить резинку, что сам забыл это сделать? А может, и бронепоезд тоже…»
Даже кулаком ударил себя за дерзость и скорей побежал на паровоз.
Поезд готов к отправлению. Но я завозился у топки, потом долго смотрел в окно. Вверху звезды светятся тепло и зовуще, как глаза Лены. Мне хочется на несколько минут оттянуть поездку. Я нахожу себе дело в инструментальном ящике, хочу прыгнуть на землю, но ловлю полный веры взгляд Борисова, и мне становится стыдно.
Подскакиваю к свистку, кричу паром и медью горам, озерам степи.
Гудок у паровоза тонкий, и он плачем поднимается в черное небо.
Успокоился. Открыл регулятор, поехал.
И вдруг задрожали руки, а во всем теле почувствовал слабость. Мне показалось, что я начинаю падать в бесконечную пропасть. Собираю силы, стараюсь овладеть собой. Как только выехал за стрелки разъезда, закрыл регулятор. Отсюда начинается спуск, похожий на ледяную гору.
Поезд идет тихо, мягко постукивая о головки рельсов. Я всей грудью, головой — в раме окна паровоза. Ледяная крупа бьет в глаза, морозит уши, не дает дышать. Я не могу спрятаться за железный щит. Мне нужно видеть землю, по ней следить за движением поезда, — он не должен ни на один волос прибавить скорости, иначе все пропало: паровоз и вагоны, как салазки, полетят в долину по обледенелым рельсам.
Руки судорожно сжимают медь паровозного крана машиниста; Чувствую, как под ногтями льется что-то теплое, разливается по всему телу, горячит сердце, врывается в грудь, бежит к горлу и пытается сорваться с языка криком. Но свободной рукою бью себя в подбородок, срываю шапку, подставляю лицо ветру, ледяному дождю, до слез всматриваюсь в землю.
Остановилось сердце, пальцы отмерзли, отказываются служить. Я хочу повернуть кран, затормозить. Кран не поддается. Он, наверное, припаян, прикован. Обеими руками поворачиваю его и чувствую толчок: паровоз дернулся назад.
Я боюсь разрядить тормозной цилиндр, не верю в покорность поезда. Через разрядитель постепенно ослабляю нажатие тормозных колодок и спускаюсь все ниже и ниже в долину.
Уже надо мной горят звездами огни разъезда Чайкино. Сейчас крутой поворот, глубокое ущелье, а там внизу, недалеко, и станция, домны.
Я осмелел. Показались смешными осторожность и хитрость. Не страшно теперь крушение. Отпустил тормоз. Поезд будто ждал этого момента. Разгоряченно рванулся вперед и понес. Я тормознул снова, но поздно: колеса взяли ход и, не покоряясь, буксовали.
Провалилась земля. За окном убегал сплошной черный кусок без начала и конца. Я быстро взглянул на Андрюшу Борисова, но он даже сейчас был спокоен: лицо белое, глаза большие, но молча, с верой следит за моими движениями.
Под его взглядом я умерил торопливость рук, хладнокровней начал регулировать тормозом.
Это спасло от растерянности. Погорячившись, я мог сильнее, чем надо, тормозить. И тогда колодки закапали бы расплавленным металлом. Надо давать торможение с паузами!
В окно уже нельзя смотреть. Буревой ветер отгибает голову к острому углу железной рамы, и ее ребро тупой пилой дерет щеки.
А домна все ближе. Ее огни, кажется мне, у самой трубы паровоза. Они падают, кружатся, поднимаются, а поезд все не покоряется. Но я не верю, что меня ждет пропасть. Нет, ничего не случится, я буду жить. Я так люблю ее, жизнь.
Хладнокровней повороты крана, спокойнее! Вот сейчас — площадка, кривая линия, а там — семафор. Стрелки и станция. Там ждут меня директор, и друг моего отца Гарбуз, и горновой Крамаренко. Они расскажут доменщикам, кто доставил руду и как.
Шипя разряженными цилиндрами, мы остановились на станции. Я упал в кресло и почувствовал, что мои жилы пусты, насухо выкачаны. Захотелось спать и курить. Потом, помню, вскочил, бегал по паровозу, радовался, хохотал. Обнял Борисова.
— Андрюша, приехали. При-е-хали!..
Он посмотрел на меня недоумевая:
— Разве могло быть иначе?
Сдав паровоз, я побежал к Богатыреву. Он лежал у окна с подушками за спиной. Глаза его были воспалены. Увидев меня, схватил меня за руку, упал на спину. Долго молчал, лишь раз прошептал с завистью:
— Подвезло тебе… Такое счастье бывает только в сказке.
ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ
Борис, сухой и длинный, растянулся на кровати. Он спит уж двенадцать часов, не поворачиваясь со спины. Дыхание клокочет в груди храпом и стоном. Я успел прийти с работы, прослушать две лекции в институте и прибежал, задыхаясь, поделиться с ним большой радостью, а он все еще спит.
Я редко вижу его. На его кровати три декады не меняется белье. Оно чисто, потому что на нем мало спят. Все мои заботы о здоровье Бориса безрезультатны. Я каждый день выливаю скисшее молоко и злюсь на безрассудного друга. Он вторым после меня спускал с горы рудный поезд. После этого восстановилось нормальное движение.
А вот сейчас лежит обструганный, с обточенным носом, с костистыми надглазниками, за уступами которых спрятались посиневшие веки. Мое горло перехватывает тоска. Губы вдруг сохнут и мелко дрожат. Нагибаюсь над Борисом, становлюсь на колени, обнимаю увядшее тело, хочу разбудить его, поговорить раз и навсегда.
— Борь, Борис!..
Он повернулся на бок, открыл глаза и пусто смотрит в мое лицо, долго не узнавая. Я протягиваю ему стакан с молоком. Он жадно глотает и просит еще.
Ставлю перед ним полную кастрюлю молока, гору масла и буханку хлеба.
Он поднимается, не сбрасывая одеяла, опираясь от слабости на стену, поглощает еду и веселеет. Я радуюсь возвращению к нему аппетита и рассказываю ему заводские новости.
Недавно я стал студентом вечернего института. На испытаниях мне посчастливилось. Комиссия спросила то, что я знал, и зачислила на литературный факультет. Но после первого же занятия я понял, что не дотянулся со своим неполным фабзавучным багажом до сегодняшней лекции.