Тогда я заново распланировал свой рабочий день. Восемь часов на паровозе, больше ни одной минуты. Я надеюсь на свою бригаду, как на себя: мы вместе болели за жизнь машины, добились ее полного выздоровления, подняли производственные показатели. Итак, восемь часов чистопроизводственных, два часа на сборы, душ, редактирование стенгазеты, два часа — обед, завтрак и ужин, четыре часа — занятия в институте. Остается целая треть суток.
С этой третью я начинаю хитрить так и этак. Я не хочу отрывать время у сна. Знаю, что тогда буду плохим машинистом-неврастеником, зевающим студентом и ленивым редактором. Шесть часов сна для здорового молодого человека вполне достаточно, даже полезно. Выгаданные два часа пойдут на подготовку к лекциям. Один день в неделю, выходной, целиком отдан Лене, лыжам…
Постой, Саня, постой… А не мало ли будет одного дня в неделю?
И вот каждый день по два часа я сижу за математикой, химией, физикой. Когда я начинаю путать коэффициенте многочленом и квадратные уравнения с подобными членами, я закрываю учебник, аккуратно складываю записи и направляюсь к Лене Богатыревой, которая недавно окончила полный курс фабзавуча.
Она водит меня по страницам сборника алгебраических задач и тихонько рассказывает:
— Чтобы сократить дробь, нужно разделить ее числитель и знаменатель на одно и то же число.
Слова отпечатываются в моей памяти четко и ясно, и я ухожу от Лены не с метелью цифр, правил и формул, а с первым стройным ходом рассуждений.
В моей комнате мы часто изучаем химию, делаем опыты по физике. Нам помогает Анатолий Степанов, слесарь механической мастерской, и пропагандист Кошкарев, третьекурсники.
Борис просит, чтобы я не гасил свет ночью. До самого рассвета он лежит на кровати с книгой. Но я часто замечаю, что он не читает, а широко открытыми глазами смотрит в потолок, часами не моргнув, не шевелясь. Спрошу тихонько:
— О чем ты, Боря?
— А так, ни о чем.
И снова уткнется в книгу. Вижу, что он действительно ни о чем не думал. Он тосковал, но не мыслями, не волей, а слабеющим телом.
Во сне он корчился в судороге от кашля, тощее тело его обливалось потом.
Вставал утром с пьяными глазами, синеопухшим лицом и спешил на паровоз.
Недавно он поднялся с постели и увидел на подушке алое пятно. Я притворился спящим. Борис стоял над кроватью, окоченев, испуганный, печальный… Я зажал себе рот, чтоб не зарыдать.
Дрожащими руками взял Борька подушку, понес ее к окну, смотрел на алые сгустки и все же не верил. Подушка упала из бессильных рук к ногам.
Опустилась голова Бориса, обмякли обнаженные мускулы. Ему стало холодно. Задрожал. Глаза отсырели и напухли. Я не мог оставаться дольше наблюдающим. Хотелось зареветь от жгучей боли. Вскочил. Тискал его тощие, по-детски узкие плечи.
— Борька, Борь, сволочь ты, гад принципиальный! Сгоришь в пепел. Лечиться надо в аварийном порядке.
Он чуть выпрямился. Задумчиво посмотрел на меня. В глазах слезы и тоска. Поспешил улыбнуться, успокаивал:
— Чепуха, Сань, чепуха… Таких, как я, чахотка не берет.
На другой день я потребовал, чтобы комсомольский комитет немедленно предоставил отпуск Борису Куделе. Я добился ему путевки на курорт, но он категорически отказался ехать.
Пришел я как-то к нему на паровоз. Была смена машиниста Парамонова, но Борис возился с разобранной пресс-масленкой, промывал ее керосином, выскабливая грязь. Он клал на железо никелированный инструмент, как хрусталь, боялся сделать царапину. Увидя его, подумал:
«Вот горит на паровозе, дрожит за каждую его рану. Бережет ревнивее глаза, а самую усовершенствованную, самую дорогую машину — свое тело — оставляет без внимания. Он, Как вредитель, разрушает его незаменимые части, ведет к гибели. И считает себя совершенно правым. Дурак, дурак».
Разобрала злость. Отшвырнул я инструменты, взял за руку и приказал следовать за мной. Он уперся в двери и в первый раз поднял руку на меня.
Разругались мы. Я обещал над ним показательный суд устроить.
Пришел он домой утром. Всю обиду забыл. Повел меня в контору депо и показал стенгазету, плакаты, доску учета. Везде я увидел, что паровоз Бориса выполнял план перевозок на сто четыре процента. Он вызвал на соревнование пять машин своего участка.
Борис молча начертил на доске схему, в которой концы всех путаных линий сходились к центру, очерченному кружочком. В сердцевине стоял номер паровоза Бориса.
Отошел и ждал, пока я пойму значение линий в центре.
— Да, это так. Нельзя иначе. Сотри кружочек — линии попутаются.
Возвращаясь домой, он горячо убеждал меня:
— Сань, ты пойми, что нас много, каждый день растут все новые и сильные строители, но мы еще бедны. У нас горячее сердце, горячая энергия, а вот машин мало. Мы должны отдавать как можно больше, не жалея себя.
Раздражаюсь, кричу в истерике:
— Слепой ты, безмозглый! Машин мало!.. На Магнитострое машин мало? Да вся царская Россия не видела такого сборища техники.
И опять разругались.
ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ
Наступило лето, мое второе магнитогорское лето.
Мой день начинается рано, до восхода солнца.
Маленький будильник поднимает с постели нежным и настойчивым звонком. Еще дрожит опрокинутая металлическая чашечка на часах, а я уже на ногах. Мокрой шваброй натираю пол, в открытое окно стряхиваю постельное белье, заправляю кровать, натягиваю трусы, брызгаюсь в переполненной прохладой и бодростью ванне, обтираюсь и приступаю к гимнастике.
Раскрасив кожу в цвет зари и нагрев ее, как солнце, выпив приготовленный с вечера стакан холодного молока, иду на работу.
Наш город от газа и дыма заводов убежал на несколько километров навстречу свету и горной защите.
Иду на завод пешком. Люблю эти длинные прогулки. Тогда я глотаю ночной настой трав и думаю о Лене, волосы которой пахнут степью, о ее полуоткрытых губах, о горячем теле, которое, кажется, может зажечь ковыль.
Я иду рядом с слесарями, горновыми, токарями и вижу по размаху их ног, посадке головы, что и они мечтают. Может быть, они тоже отказались от автобусов и поезда, чтобы глотать настой душистых трав, думать о любимых.
Вот впереди идет стройная, гибкая девушка в алой, еще не вылинявшей косынке. Белокурые волосы, шея, спина, плечи, икры ног, шаги, скрип туфелек — все, все давно знакомо, все родное. Лена!.. Узнал бы ее среди миллионов девушек.
Догоняю. Иду следом, чуть не наступаю на пятки, улыбаюсь, жду, когда она почувствует меня, обернется.
Лена шагает легко. Прохладное утро, роса блестит на траве, а моей Лене душно. Она срывает платок, хлопает им над головой, встряхивает густыми тяжелыми волосами, как птица крыльями, и оглядывается. Увидев меня, останавливается, смеется.
Ее призывный смех, ее приманчивый взгляд, ее губы, волосы — вся она сливается для меня с росой на траве, с ясным небом, с утренним туманом над озером, с пожаром рождающегося солнца, с Уральским хребтом на горизонте, с заводом…
Как хорошо начинается мой новый день. А сколько их таких впереди!
Лена мечет мне в лицо конец своего платка — он душистый, ласкает мне щеки, лоб.
— Здравствуй, Санечка!
— Здравствуй!..
Все остальное, что хочу ей сказать, не выразишь словами.
Я подхватываю платок, тяну к себе, хочу забрать его весь в свои руки. А Лена не пускает, держит, смеется. Так и стоим посреди рабочей дороги, связанные платком, смехом, молодостью, радостью, любовью.
Потом, опомнившись, увидев, где мы, идем дальше. Плечом к плечу, строгие, с нерастраченной силой.
Мы обгоняем бородатых плотников в пахнущих лесом спецовках, горновых в малиновой пыли, слесарей в черных комбинезонах. Нам уступают дорогу, и я вижу, как шаги бородачей делаются легче и быстрей. Один из них с тихой грустью советует:
— Обними ее, паря.
На пересекающих друг друга тропинках Лена положила руки на грудь мою, нежно пригрела ее ладонями, пошепталась мягкими, чуть прохладными губами с сухостью моих глаз и ушла в доменный цех, разрубая косынкой воздух. А я иду на паровоз возить расплавленный чугун.