Выбрать главу

Мой помощник Андрюшка Борисов у машины ждет меня. Начинаем принимать смену. Я обстукиваю даже самую маленькую движущуюся деталь, ощупываю каждый механизм, ревниво проверяя его работу.

Пока всходит солнце, мы с Андрюшей успеваем смыть с колес мазут, грязь, скопившуюся за ночь, насухо вытереть белые части, надраить медь, вернуть свежесть зеркальному лаку машины.

И стоит она сейчас в ожидании чугуна, блестящая, будто только что с завода, подтянутая, готовая к прыжку, красивая и гордая, готовая рассекать большие пространства. Солнце бежит по ее частям, рассыпается.

А мы с помощником сидим на кожаных креслицах, немного усталые, и жмурим глаза от блеска и яркости красок.

Всю свою смену я вожу чугун, тысячи пудов, десятки тысяч. Семь часов я держу глаза широко открытыми, напряженными. Я должен неустанно следить за чугунным водопадом, готовый в случае аварии по первой тревожной команде мастера броситься в огненную метель спасать плавку.

Через семь часов мы с Андреем сдаем паровоз другой бригаде и опускаемся, чуть покачиваясь, на землю. Борисов, на ходу прощаясь, бежит на курсы машинистов, а я иду домой.

Голова немного кружится. Хочется тихо опуститься на сухую землю и с закрытыми глазами послушать небо.

Дома, сбросив спецовку, в одних трусах по крутым сопкам спускаюсь к озеру. Искупавшись, прошу Крамаренко немного подвинуться и подставляю тело солнцу.

Чувствую, как тает дымом усталость. Она живет лишь где-то в узлах мускулов.

Ломаюсь гимнастикой, и последние осколки рабочей тяжести падают на землю, растворяются. Я тяну руки к озеру… зову Лену, разговариваю с ней.

Не успевают еще волосы обсохнуть, а я уже иду коридорами института. Вижу Лену Богатыреву, спешащую ко мне навстречу. Она засмотрелась на крупную тяжелую каплю в моих волосах и осторожно протягивает ко мне пальцы, хочет ее поймать. Губы у нее, такие мягкие и добрые, открыты и дразнят молоком зубов, а глаза роняют тихий смех и обманчивую робость.

На лекциях сидим рядом. Я не обижаюсь, что губы Лены теперь стали сухими, скрыли зубы, а глаза отвердели и сделались глубокими и немного чужими.

В перерыве мы всей аудиторией поем у открытых окон института.

Мы — кузнецы, и дух наш молод, Куем мы счастия ключи, Вздымайся выше, наш тяжкий молот, В стальную грудь сильней стучи,            Стучи, стучи!

Прохладные сумерки несут песню к горам, на озеро, на зарево завода, рудник. Она летит назад, умноженная высокими голосами девушек на вершине сопки, горячими волнами крылатой смелости криков из лодок, байдарок на озере, музыки из молодого парка…

После занятий мы с Леной идем к ней домой.

В открытое окно заглядывает синий и глазастый вечер. Он царапается о стекла мягкими ветвями молодого тополя, моргает звездами.

Лена повернулась спиной к окну, старается ближе придвинуться к белому шару огня и устало трет длинные брови.

Хлопнула книгой, положила тень искристых ресниц на обгоревшие в цвет ореха скулы и робко спросила:

— Может, довольно на сегодня? А?..

Я опустил книгу на колени. Смотрю на Лену, не пряча насмешки. Ведь у нас был договор не соблазняться вечерами. Но она не поднимает ресниц, и я спешу ответить:

— Наверное, довольно, Лена.

Оба смеемся и, обнявшись, проходим мимо Марии Григорьевны. Она провожает нас за дверь. Мы уходим, сжатые в одно тело, к озеру, а она стоит на крыльце, вглядываясь в густоту синевы.

ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ

Старенький автобус, битком набитый доменщиками, сталеварами, вальцовщиками, медленно, дымно чадя и грохоча по булыжнику, поднимается в гору, от завода к соцгороду, ко мне домой, к Лене.

У нее сегодня выходной день. До обеда она стирала, гладила, а сейчас, перед вечером, конечно, освободилась от всех домашних дел, пришла в соцгород, села, наверное, на свободную скамейку в скверике, откуда виден подъезд моего дома, и ждет… Ждет меня.

Еще вчера мы условились, что пойдем в кино, на первый сеанс, потом в цирк, а затем, поздно ночью, побродим по Магнитке, так, куда глаза глядят.

А я в это время сижу на крайнем, с продавленными пружинами диванчике, у самого окна и, закрыв глаза, чтоб не видеть, как по-воловьи тупо плетется изношенная машина, внимательно прислушиваюсь к сильному звонкому голосу. Он не умолкает всю дорогу. Как только автобус тронулся, кудрявый парень, сидящий рядом со мной, поднял над головой газету «Магнитогорский рабочий» с огромным портретом Максима Горького на первой полосе — черная широкополая шляпа, моржевые усы, худая жилистая шея, широко открытые глаза, полные умного любопытства.

Кудрявый парень спросил, все или не все читали письмо Алексея Максимовича Горького.

Сразу загудело несколько голосов:

— Не все.

— Прочитай, Яша!

— Тихо, братва!

Парень встал, вышел на середину автобуса. Он так высок, что кудрями своими касается крыши. На верхней губе его едва пробивается юношеский пушок, но зато на скулах крепкий, золотисто-багровый загар, по которому сразу можно узнать сталеплавильщика.

Чистым, звонким голосом Яша начинает читать:

— «Рабочим Магнитостроя и другим… Дорогие товарищи!

Спасибо за приглашение приехать к вам на стройки индустриальных крепостей! Я очень хотел бы посмотреть, как вы создаете гигантские заводы, побеседовать с вами, кое-чему поучиться у вас, но у меня нет времени на поездки, я занят работой, которую со временем вы, надеюсь, оцените как полезную для вас. Вы сами знаете, что каждый человек должен делать свое дело во всю силу своих способностей, со всей энергией, которой он обладает, — лучшие из вас особенно хорошо знают это, и трудовой героизм их служит примером для всего трудового народа Союза Советов, служит примером и для меня. Время для нас дорого, нельзя терять даром ни единой минуты: задачи, которые мы обязаны решить, — огромны; никогда еще, никто, ни один народ в мире не пытался поставить перед собой такие трудные задачи, которые поставил и разрешает рабочий класс Союза Социалистических Советов».

Яша читает долго, а голос его звенит все так же чисто, звонко.

Я дважды, еще на паровозе, успел прочитать письмо Горького. Но, слушая Яшу, заново приобщаюсь к силе горьковского слова.

— «…нужно в кратчайший срок уничтожить всю старину, — крепнет голос Яши, — и создать совершенно новые условия жизни, условия, каких нигде нет…»

Каждое слово жжет мою совесть, освещает сердце, будоражит разум.

— «Мы должны воспитать себя качественно иными: выкорчевать из наших душ всю проклятую „старинку“, воспитать в себе больше доверия к всепобеждающей силе разумного труда и техники, должны стать бескорыстными людьми, научиться думать обо всем социалистически…»

Должны!.. Должны!..

Слушаю сталевара и мысленно оглядываюсь на путь, пройденный мною в последние годы, и с радостью вижу, что жил, покорясь всепобеждающей силе разумного труда. Труд, только труд был и будет источником моих радостей, моей силы…

— «Наша сила — несокрушима, и она обеспечивает вам победу над всеми препятствиями. Вы должны все преодолеть и — преодолеете. Крепко жму могучие ваши лапы».

Яша умолкает. Тишина. Я открываю глаза. Первым попадает в поле моего зрения лицо кудрявого сталевара. Оно бледное-бледное. Губы дрожат. Лоб обсыпан тяжелыми каплями. Большие уши красны, как вареные раки. Перестарался, парень!

Понимаю тебя, Яша. И ты воспринял письмо Горького как большое откровение, как личное послание. Сколько нас таких в Магнитке, в стране!..

Я улыбаюсь своим мыслям, отворачиваюсь к окну и вижу… Улыбка замораживается. В одно мгновение забыл о письме, о счастливых своих мыслях, обо всем на свете. Смотрю на обочину дороги и думаю только о том, что вижу.

По сухой тропинке, в тени молодых деревьев, ровесников Магнитки, идет моя Лена. В белых туфельках. В белом, щедро усыпанном большими розами платье. Голова ее гордо, как всегда, вскинута. Светлые волосы перехвачены алой ленточкой. Идет и не смотрит на автобус, в мою сторону. Глаза ее, лицо, вся она обращена к тому, кто идет с ней рядом. А рядом с ней шагает долговязый, длиннолицый, с головой, похожей на дыню, балбес лет двадцати пяти. Я хорошо его знаю. Мишка Лукьянов из прокатного цеха. Я не раз встречался с ним во Дворце спорта, на волейбольной площадке. Он знаменит тем, что умеет прыгать чуть ли не выше себя, здорово мяч гасит. Все. Больше у него нет никаких достоинств. Крикун. Спорщик. Бриться начал лет пять назад. Перестарок. Какое же он имеет право идти рядом с Леной, да еще так близко? Идет и, заглядывая ей в глаза, прохвост, смеется. Разве он может сказать что-нибудь веселое, смешное? А Лене почему-то смешно.