Выбрать главу

Пришло человек 30–35 — достаточная аудитория, чтобы можно было говорить всерьез: старые интеллигенты в шерстяных жилетках и шарфах, которым всегда и до всего есть дело, студенты, молодые репортеры, рыщущие в поисках своих двадцати строк новостей. Слушали хорошо, и вопросы задавали очень компетентные: о Сергии Радонежском, о смысле Троицы, о Дмитрии Донском, так что индифферентность здесь кажущаяся, кое-что они о нас знают, и ухо надо держать востро.

5 декабря. Поход в Зоосад. Он в своем роде исторический памятник: был открыт без малого 100 лет назад — в январе 1876 года самим принцем Уэльским — будущим королем Эдуардом VII, путешествовавшим по Индии. Считается в Индии крупнейшим; много цветников, бассейнов, аллей для прогулок. Вместо тесных клеток, в которых мучаются звери у нас, в Московском зоопарке, здесь огромные участки нетронутой природы — рощ, оврагов, заботливо огороженных, где звери могут жить в относительно свободных условиях. В самом центре Зоосада, посреди большого бассейна, — остров, населенный гиббонами и орангутанами, — обезьянья республика. Два бассейна с крокодилами. Дом рептилий славится королевскими кобрами, воспетыми Киплингом.

Много внимания уделяется детям — здесь много лавочек, где продают сласти, орешки, мороженое. И конечно, поездки на пони и на слонах. Один из слонов показывает фокус: если бросить перед ним на землю монетку, он поднимет ее хоботом и сунет в карман хозяину.

Гордость Зоосада — белые тигры, чета с тремя тигрятами. Это какая-то аномалия в тигрином мире — они и вправду белые с черными полосами, очень мирные и грустные. Служитель входит к ним в клетку, мост, подметает и даже проходится веником (восхитительная деталь — веник из павлиньих перьев!) по шкуре грозных хищников. Вокруг — густая толпа.

25 декабря. «Холи-Крисмас» — католическое Рождество. В богатых магазинах Чоуринги и Парк-стрит продаются искусственные нейлоновые елочки, но не зеленые, а самых невероятных расцветок — серебристые, фиолетовые, красные. В лавках — рождественская распродажа со скидкой, ее ждут весь год с нетерпением все слои населения, это возможность купить за полцены одежду, обувь, материю и т. д. На циновках и брезентах, покрывших все тротуары, лежат груды поздравительных открыток, в том числе и самодельных, со сценами поклонения волхвов, младенцем Иисусом и девой Марией, с видами знаменитых соборов Европы. Среди них я углядел и нашу Богоматерь Владимирскую.

А в нашей маленькой колонии идет подготовка к Новому году. Детский хор под управлением тети Нины, жены представителя Морфлота, готовит сюрприз: новую песню. По вечерам в детской комнате собираются наши мальчишки и девчонки, и по округе разносится текст, который все уже знают наизусть:

Раз морозною зимой по тропинке лесной

Шел медведь к себе домой в теплой шубе меховой.

Шел он, шел к своей берлоге, не глядел себе под ноги

И, шагая через мост, наступил лисе на хвост…

Не ахти какие слова, а вспоминаешь сразу сугробы, тропинки, морозный лес… А «шуба меховая» напоминает о том, как месяц назад я нашел в шкафу свою осеннюю, подбитую мехом куртку (мы уезжали в Индию поздней осенью) и решил пошутить: надел ее и вышел на солнышко. Дурацкая получилась шутка: ощущение было, как будто меня облепило со всех сторон горячее тесто, а по голове ударили чем-то тяжелым. Не помню, как содрал проклятую куртку и отдышался только минут через сорок.

27 декабря. На Парк-стрит расклеены афиши, обещающие выступления лучших танцовщиц кабаре Бомбея и Калькутты. Программа называется «Рождественская ночь». Билеты дорогие, но вдруг подумалось: а может, пойти? Уговорили еще две пары, из тех, что легки на подъем и не трясутся над каждой рупией.

Ровно в 7 вечера мы сидели в огромном, совершенно пустом и пахнущем пылью зале сараевидного здания в переулке недалеко от Парк-стрит. Прошло полчаса, час. В зале прибавилось еще полтора десятка околпаченных простаков. Мы сидели уже из упрямства, ждали, что будет дальше.

На сцене появилось несколько студентов. Один объявил, что полиция все еще пе дала разрешения на проведение вечера, но вот-вот даст, и предложил пока послушать музыку. Другой заиграл на аккордеоне старый добрый «Сент-Луис блюз», от которого сходило с ума наше поколение в 50-е годы. Потом пошли под фисгармонию песни Тагора. Похоже было, что плакали наши денежки.

И вдруг что-то изменилось, видимо, кто-то догадался, дать полиции бакшиш — и разрешение было получено. На сцену высыпали музыканты, да и публики заметно прибавилось. И началось!

Одна за другой выходили на сцену элегантнейшие шлюхи Бомбея и Калькутты — демонстрировали свои прелести, исполняли «танец живота», постепенно подбирались к стриптизу, снимая то одно, то другое и как бы выжидая реакции полицейского у входа Свободных мест уже не было, в зале стояла банная духота, и фены с нею не справлялись. Атмосфера накалялась, рев нескольких сотен распаленных самцов сотрясал стены, номера становились все более откровенными, а наиболее буйные ребята уже пытались взобраться на сцену. Запомнилось, как девица, подбоченясь, стоит у самого края сцены и курит. И время от времени протягивает сигарету вниз, совсем уже осатаневшему парню в сикхском тюрбане, а он каким-то кошачьим, гибким движением подпрыгивает, пытаясь схватить сигарету. Все более зловещим становилось веселье, и трудно было судить, чем все кончится. Мы почли за благо уйти.

Парк-стрит была пустынна. Хотелось хлопьев снега, рождественского морозца. А на нас дышала бенгальская ночь — темная, холодно-влажная, чужая.

31 декабря (ночь). Когда новогодний банкет в торгпредстве выдохся и во дворе стали крутить «новинку» — сразу две серии «Романса о влюбленных», я тихонько выбрался с опостылевшего двора и решил пройтись немного по Чоуринги, ее переулкам. Стоял густой, холодный туман, знакомые улицы становились «остраненными», непохожими, и я брел, удивляясь превращениям зимней Калькутты. В окнах домов тускло, вполнакала, светили лампочки, освещая голые, осклизлые степы, из черных провалов подъездов несло погребной затхлостью. В дверных проемах лачуг мигали огоньки костерков. Из тумана выныривали сгорбленные тени и снова уходили в туман.

Поздний вечер.

Пустеет улица.

 Один бродяга

Сутулится,

Да свищет ветер…

И фонари светили тускло, туманными шарами. Под одним, привалившись спиной, стояла жалкая, продрогшая проститутка.

Калькутта — большой порт, и представительниц древнейшей профессии здесь много. Но, боже мой, как непохожи на «жриц любви» эти замордованные существа, мешки костей и немощной плоти, закутанные и грязное тряпье, голодные и отчаявшиеся! Кто польстится на них, разве что матрос-забулдыга?

Тем вечером, уходя в кривые, промозглые улицы Калькутты, я вспоминал увиденное за девять месяцев — глаза бежавших от голода на калькуттский асфальт, рев толпы, блокирующей местный парламент, молодых ребят, вскидывающих кулаки в рот-фронтовском приветствии, дворцы и лачуги, богатство и нищету. И понял, почему без конца повторяю строки Блока, Некрасова, Мандельштама, почему так близок мне бывает этот огромный, мучительный город, что он напоминает. Ну конечно, Ленинград-Петербург, город Достоевского и Блока, с его дворами-колодцами (сам жил в одном из них), облупившейся штукатуркой некогда надменных дворцов, грязными, пропахшими кошками подъездами, черной водой каналов. Атмосфера старого Петербурга жива не только в городе на Неве, но и здесь, в чужом, англо-индийском городе на реке Хугли. На его грязных тротуарах, в гнилых лачугах и притонах и сегодня разыгрываются драмы, достойные пера Достоевского: идут на панель Сонечки Мармеладовы, маются униженные и оскорбленные, мерзнут на ветру бездомные дети, и вывихнутая злоба Раскольникова мутит мозги бедному студенту, ворочающемуся на своей циновке…