Я шла из библиотеки с полным пакетом и сердцем. Шла мимо клумб, похожих на библиотеки цветов, мимо лавок, похожих на полки, на которых рассажены бабки, мимо забора Помойного Деда, где под слоем краски прятались разные истории – каждая особенная, хотя нужно было присмотреться, чтоб это заметить.
Мама орала на меня, чтоб я учила уроки, – а я читала.
Сестра мучила свою домру (да, сестра ходила в музыкальную школу, но об этом потом), и мама орала уже на нее – а я читала.
Пели и плясали в телевизоре маленькие и жалкие человечки – а я читала.
И мыши под полом, и недотыкомки в пыльных углах, с которыми тщетно вела войну мама, и всевидящее око лампы под потолком – все они знали, что мне плевать на их существование, пока не захлопнется книжка. А когда она захлопывалась, все обретали мир: в моей голове спасались от смерти отважные герои, примирялись влюбленные, которые напрасно подозревали друг друга в неверности, находили тихое пристанище гонимые. Я знала, что авторы хотели, чтобы каждый читатель сделал именно это. Потому что ведь никто так не бессилен, как автор, и никто так не всесилен, как читатель, особенно когда ему двенадцать лет или около того.
На папиной полке стояли его книги. Такие аккуратные, бравые. Папа был инженером и читал в основном техническую литературу. Много схем, чертежей и формул.
Однажды, где-то через год после его смерти, я подумала: если папа продолжал с нами жить все это время – как призрак – наверное, ему хотелось почитать?
Но ведь ему самому не открыть книгу, не перелистнуть страницу!
И тогда я решила ему помочь. Иногда вечером я садилась в папино кресло, брала книгу с полки и начинала листать ее. Медленно, чтоб папа успел прочесть. Я не знала, улучшилось ли его зрение от того, что он стал призраком, но надеялась, что из-за моего плеча он сможет разглядеть написанное.
Иногда мне казалось, что что-то холодное касается моей шеи (мама считала, что по квартире из-за старых, рассохшихся оконных рам гуляют сквозняки), и я думала, что это папа дает мне понять: пора переворачивать страницу. И я переворачивала. Порой я слишком надолго задумывалась, разглядывая эти чертежи и схемы, – придумывала, будто это карты городов из волшебной страны или что-то другое… Я не понимала того, что видела, но не понимать всегда интереснее, чем понимать, – можно строить самые разные версии.
Потом я как-то забыла об этой игре, и стопка папиных книг просто слилась с обстановкой нашей захламленной квартиры.
Но вот странно – со временем мне все чаще кажется, что папа ближе всего ко мне был именно тогда, когда из-за моего плеча читал свои книги.
А еще я думаю о том, что жизнь для меня всегда будет чем-то похожим на те странные чертежи и схемы, – что-то стройное, кем-то распланированное и кому-то понятное – но не мне! – и навсегда останется придумывать объяснение, заведомо ложное, всем этим ровным и четким линиям, языка которых я не знаю. И, только когда я стану призраком, папа, может, мне что-то объяснит. А может, все объяснит не он, а Пушкин с розовыми бантиками в зеленых волосах.
Лучшая подруга
Катькин папа сидел в тюрьме. Он должен был выйти не скоро, и мама ее к нему не ездила, а развелась с ним. Про него мы никогда не говорили с Катькой, потому что история была какая-то плохая. Я спрашивала папу, что там случилось, но он сказал:
– Сама понимаешь, что семь лет не дадут за то, что человек книжку в библиотеку не вернул.
Я только вздохнула: папа был, конечно, прав, за невозвращенную книжку схлопочешь только выговор от Ильки Наппельбаума.
А что сделал Катькин отец, я не знала. И, несмотря на свое любопытство, опасалась узнавать.
В шестом классе я поняла, что Катька для меня лучшая подруга. До этого я, конечно, уже начала что-то подозревать, но всерьез не задумывалась, достойна ли эта носатая столь громкого титула. Тогда все наши девочки массово становились де-е-вочками, а я оставалась прямой и ровной, вообще безо всего. Мама рассказала мне про месячные и заставила носить лифчик, но класть мне в него было нечего, и он выглядел как два маленьких смешных кармашка. У Катьки уже были месячные и грудь. У толстой Илонки грудь вообще во-о.
Когда мы в раздевалке переодевались перед физрой, мальчишки начинали к нам стучать и ломиться. В прошлый раз Гордей и Каща втолкнули к нам самого мелкого мальчишку в классе – Славку, – и девчонки принялись верещать и хлестать его одеждой со всех сторон. Дверь мальчишки подперли изнутри, поэтому вытолкать Славку не получалось, ор стоял такой, что у меня заложило уши. Наверное, все веселились (хотя Славка покраснел и, кажется, плакал), но мне лично было непонятно: зачем орать? Этим летом мы все загорали у пруда – все: и мальчишки, и девчонки – в трусах и майках. А теперь вдруг те же самые девчонки стали делать вид, что случилось что-то необычное: Славка их трусы увидел, ой-ой. Мне не было стыдно, что кто-то увидит мои трусы. Я подозревала: никому на самом деле не стыдно, просто выпендреж такой – и меня это ужасно разозлило.