хнулся старик, — ты не знала, не могла знать Рогнеду, но судишь очень уверенно; но ты угадала, вы в самом деле похожи. Разумеется, княжеская дочь не могла самовольно говорить с мужчинами, не принадлежащими к её роду. Но мне… мне Рогволод верил, и потому я видел её, час за часом, день за днём. Бесцветные глаза, бесцветный и голос. Он словно забыл, что я должна спрашивать, и давал ответы прежде, чем звучал вопрос: — Ты думаешь о любви. Да, я любил Рогнеду, быть может, один из немногих; но куда мне до княжеской дочери! И не в Рогволоде, и не в её братьях было дело: пожелай она бежать, ничто бы нас не остановило. Но до конца меня никогда не отвергали. Я мог — и она знала — разделить с ней истинную силу. Колдовство забавляло её, точно игра. Мне всегда казалось: в древности люди были другие. Чем дальше в глубь веков, тем меньше человеческого. Но как складно ложилась история! Роза Родионова… не было никакой Розы, это Рогнеда пожелала призвать зиму среди лета и, смеясь, скользила по тонкому льду; она выпархивала на встречи с отцовским советником из окна горницы и лихо отстригала мешающую косу, чтобы после хватался за сердце отец. Ничего не изменилось. — Она отказала Владимиру — и снова я предложил ей бежать. Я сказал: князья могут принести тебе золото и славу, но принесут ли они то, что могу дать я? Рогнеда не давала ответа; лишь когда донеслась до неё весть, что на Полоцк идёт новгородская дружина, она согласилась. Мы должны были встретиться, встретиться у реки… Почти по — настоящему предстала перед глазами мозаика, всё яснее, всё ярче выстраивающаяся — кусочек за кусочком. Безумный бег по лесу, обледеневшая река — каждый глупый и пустой кошмар вдруг обрастал смыслом, обретал плоть. Теперь понятно. — Дружинники Владимира нашли её раньше меня; но и тогда я пошёл за ней. Как прежде из — за плеча её отца, смотрел я теперь из — за спины новгородского князя; я назвался другим именем, притворился священником, христианином. Я шёл за ней, шёл, как раньше, но всё так же оставался позади. Бессильная злоба, многолетняя горечь… Я представляла их, мысленно добавляла в монотонный рассказ, не затем даже, чтобы ощутить сочувствие. Просто тогда будет не так страшно; тогда не будет слышаться за внешне равнодушными словами уставший, давным — давно омертвевший изнутри человек. Так будет проще. И вовсе не трясутся руки. — Можешь не притворяться, что жалеешь меня, что понимаешь… не понимаешь, не можешь даже представить. Я ждал, надеясь однажды назвать её своей; но лишь на смертном одре Рогнеда призвала меня к себе. Сожаление… вот и всё. Она сказала: жаль, что я не бежала с тобой вместе. И тогда я поклялся. Поклялся, что когда-нибудь я подарю ей то, чего не смог бы ни один из живущих: новую жизнь, придя в которую, она встанет рука об руку со мной. А голоса вдруг стали громче, отчаяннее; теперь они заглушали всё кругом. Я вдохнула, прислушалась — и они, не я, заговорили моими губами: — Ты искал девушек, принявших её имя. Я должна была отречься от себя, чтобы ты смог призвать её душу снова. — И ты отречёшься, — вместо старика передо мной вновь стоял знакомый молодой мужчина, — посмотри сама! Кем ты была до того, как встретилась со мной? Хочешь правду, так получай до конца: ты была ничтожеством, никем! Даже твоя семья с радостью отреклась бы от тебя. Мелькнуло в круговороте нечисти знакомое лицо: баба Света! Она-то здесь откуда? Но именно бабушка выплыла из темноты, замерла у границы коридора. Она поджимала трясущиеся губы, замахивалась унизанной перстнями рукой: — Не годится, никуда не годится! Я тебя кормила, воспитывала… где благодарность, а?! Была бы хоть талантливая, а так… И по лицу, точно нагадившую псину. Бабушка подходила всё ближе, хмуря брови; один за другим, она раздирала на куски и выбрасывала в темноту старые рисунки, мои. — Вся в мать пошла! Говорила Алёше, надо было на Марише жениться, и дочка была бы — загляденье, красивая, как куколка… В носу закололо, и внутри что-то сжалось. Как руку под рёбра сунули и стиснули сердце. Сильно ухватили, даже больно; я отшатнулась — и натолкнулась на маму. Спаси меня, защити, разве ты не видишь, как мне плохо?! Но мама пожала плечами, сказала что-то по — немецки — и вдруг сделалась прозрачной, как дым, и я никак не могла взять её за руку. Подожди, пожалуйста, подожди. Помнишь, я потерялась в супермаркете? Знаю, я плохая девочка, не должна была отходить; но как я без тебя выйду? Высокие потолки, много чужих людей. Я плакала, кричала. Помнишь, помнишь, там был отдел с игрушками? Мне показалось, что там, в коробках, такие же маленькие девочки. Ты же не дашь засунуть меня в коробку? Не дашь продать какой-нибудь чужой маме, другому папе?.. Повинуясь воспоминаниям, появился и папа; но не настоящий, а марионеточный, кукольный. Нитки тянулись к рукам Светозара; вот они оборвались. Вместо папы — безвольная куча какой-то рухляди. — Смотрите, смотрите, ревёт! — заржало из темноты голосом Костяна; и сразу — новые смешки, со всех сторон; ещё шаг назад — и вдруг спину обожгло. Слишком, слишком близко светящийся Камень. «Настя кладёт руки на камень и заканчивает клятву. Конец сцены». — Что будет, если я соглашусь?.. Он улыбается, улыбается. Как будто не услышал «если». — Уступишь место Рогнеде. Ты не почувствуешь боли, не почувствуешь ничего; просто со временем её память, её сущность сменит твою. Но до того у тебя будет время на счастье. Ты же хочешь быть счастливой?.. Сквозь темноту проступила наша кухня. У плиты стояла баба Света — потолстевшая, в платочке. Запахло пирожками — так, что рот наполнился слюной. За столом сидели мама с папой, и изредка смотрели друг на друга — по — особенному, видно, что друг другу не чужие. Сосредоточенно мурлыкала Руська. Одно место пустовало. На мгновение вся счастливая семья посмотрела на меня с ласковыми улыбками; а ведь на меня и раньше так смотрели, просто я уже забыла, так давно это было… Может, и правда ещё не поздно? Наверное, так и должно быть. Может, мне просто привиделась вся эта ерунда — с исчезновениями, с разводами, со строгой бабкой; и тогда я — ненастоящая, а настоящие они. Когда на рисунке неправильная линия, её стирают… — Решай, — голос Светозара заполнял всё кругом, давил, точно душное облако. — Откажешься — и я заберу всё, что дал. Отца, любовь семьи, магию… Кем ты останешься без всего этого?! — Викторией Романовой. Всё правильно: рисунки шлифуют, доводят до идеала. Но я — не рисунок, а человек. И мама с папой, и бабка, и даже идиот-Костян — люди. А людей, по — настоящему злых, не бывает. Даже Светозар, сколько бы лет назад он ни утратил человечность — не воплощённая тьма. — Что?! — думает, что ослышался; ну — ка, подумает ли, что и глаза обманывают?! Потому что я иду — иду, оттолкнув с пути скалящуюся бабку, не оглядываясь на исчезающую маму. Уж извините, что не держусь за ручку. Девочка выросла. Сама найдёт дорогу. Ближе, ближе к Светозару, и ярче свет; щупальца темноты отступают, и нечисть, до того кружившаяся, скулит и ёжится на крохотном её клочке. Так разбегаются тараканы, стоит включить лампочку. Больно… да что такое больно! Проблемы, они как ветрянка: будешь болячки расчёсывать — на всю жизнь останутся, перетерпишь зуд — сойдут. И будет гладкая, белая кожа; будет гладкая жизнь. — От сказанных ранее слов, от клятв, данных в минуту сомнения — отрекаюсь! — в лицо, в глаза, без страха. Показалось, или на мгновение даже древний колдун дрогнул, и вместо досады промелькнуло в его лице нечто иное?.. Неважно. Потому что выбор сделан. Потому что любовь и семью не клянчат, как петушка на палочке. Потому что я — это я, а не Рогнеда. — Что ж, ты сама выбрала этот путь. — Светозар не говорил громких слов; не позволил себе даже досады. Просто слегка поморщился, будто всадил занозу. Наверное, когда тебе много сотен лет, чувствовать просто устаёшь. А мне пока рано уставать от жизни. Он посторонился; коридор теперь пролегал дальше, сквозь темноту. Страшно шагнуть туда, за грань, но нужно; и ободряющий шёпот за спиной сушит слёзы, будто не ветер вытирает их, а чья-то ласковая рука. Я должна исправить ошибки. Шаг — и я дома, в гостиной; за ноутбуком сидит Алёшка, уже слегка бородатый. Но чуть присмотришься — и видишь пустоту, пыль, паутину. У Виктории Романовой нет отца; исчез, умер — не так важно. Лично мне нравится думать, что он сбежал на Тибет и стал монахом. — Ёжик, ты чего? Если закрыть глаза — наверное, будет легче. Я протянула руки к фальшивому папе — и сложила его пополам, точно лист бумаги, точно старую, давно пылящуюся в альбоме фотографию. Он для меня и есть — фотография. Которую я сложу втрое, вчетверо, и спрячу как можно дальше; а лучше — сложу из неё самолётик. Пошире форточку; пахнет морозом и бензином. Туда, в бензиновую ночь — лети! Тебя не вспомнит баба Света, не вспомнит мама. Магия, может, штука и странная, но следы за собой заметать умеет. Шаг — и незнакомая больница с надписями на немецком. Переговаривается врач с медсестрой; я плохо язык учила, но откуда-то знаю — говорят про маминого мужа, говорят, он ни с того ни с сего свалился с осложнениями после гриппа, и лекарства отчего-то не помогают. Отчего? Потому что я ошиблась. Потому что думала — не будет чужого немецкого дядьки, и мама вернётся домой. Пусть он выздоровеет. Пожалуйста. Шаг — и в подвале, среди труб, шипит Руська. Вредный, жирный пушистый ком! Хотя уже не жирный и не ком — похудела, отощала даже. Но меня узнала