Выбрать главу

— Только пространство не должно быть пус­тым. — Я сделал паузу, чтобы он мог поразмыслить над этим. Вот в этом-то и заключалась ошибка Трен­та. Десять секунд искреннего смущения. Я начинал проявлять (блин, и на последней стадии этой игры) нетерпение. — На самом деле оно будет заполнено моими последователями. Дорогой мой, ты забыва­ешь, что треть bənê ʼĕlōhîm127 была изгнана вместе со мной.

— Что это еще за Бенни?

— Дети Божьи. Ангелы. Знаешь, Трент, тебе бы изучить кое-какую литературу по вопросу, чтобы... в общем, я хочу сказать, что во всей этой истории полно бессмысленного дерьма. Ты бы как-нибудь в библиотеку сходил, что ли, пока мы еще снимать не начали. Было бы полезно.

Минуты две — я не шучу — лицо Трента сохраняло выражение просто ничем не пробиваемой радости. Его глаза так блестели, что можно было подумать, будто он вот-вот заплачет. И даже когда он сказал: «Ты чо, типа, снизошел до меня?» — эта фраза про­звучала лишь как едва уловимая тень проблеска ума.

— Трент, — произнес я с улыбкой, проведя рукой по его груди так, словно и не предполагал, на что она ему нужна, — милый, милый, славный Трент. Почему бы мне не рассказать тебе, как все было на самом деле? Почему бы мне просто не рассказать тебе то, что я помню?

— Я помню, — сказал я как-то, обращаясь уже не к Тренту (которому нужно было позвонить в Нью-Йорк — все происходило глубокой ночью), а к Хар­риет, которая просто рухнула на постель после вере­ницы вечеринок, — как я снова и снова оглядывался назад. Мне трудно изложить всё доступно, поскольку речь идет не о месте, не об осязаемом предмете. И да­же не о мысли. Правда.

Не знаю, слушала она меня или спала. Занавески были не задернуты, до самого рассвета они открыва­ли вид на франтоватые лондонские фонари под бе­зоблачным светло-серым небом. Кое-где бледно мерцали последние звезды. Где-то за горизонтом уже начинается восход солнца, безбрежный и полный какого-то благородства; этакий неистовый, щедрый дар с неистощимыми запасами тепла (конечно, ис­ключая то, что они не являются неистощимыми и что солнце пожирает само себя). Я думал о воздушных слоях этой планеты: тропосфера, стратосфера, мезосфера, термосфера, экзосфера. Думал о том, с ка­кой теплотой я буду вспоминать все это, оглядываясь назад. Вы бы сказали, что это ностальгия. Вы бы сказал и, что это изгнание...

— Если я ограничусь одной метафорой, — продол­жал я, после того как над городом пролетел самолет, ритмично мигая сигнальными огнями, — тогда, я по­лагаю, это будет... я полагаю, цвет будет голубой.

Я ожидал услышать от Харриет удивленное: «Го­лубой цвет?» — но она не проронила ни слова. Она всегда засыпает (конечно, если она спала в тот мо­мент) в одном и том же положении: лежа на животе, повернув голову направо, к окну, свесив правую руку с кровати. В этой позе она похожа на Синди Шерман128 на одной из ее фотографий. Кажется, что рядом с ее свешенной рукой вы сейчас увидите разбросанные таблетки, пустые стаканы, смятые купюры. Кто мо­жет винить вас за это? Ночью вполне возможно обнаружить рядом с ее свешанными пальцами разбро­санные таблетки, пару пустых стаканов, смятые за­писки и счета...

— Голубой цвет, — тихо повторил я. Уютный, приглушенный шум отеля, беспокойное дыхание и утомленный рассудок города, слитые воедино. — Я помню, как, оглядывался среди падающей каваль­кады, огненного потока моих восставших братьев... Харриет?.. Я помню, что видел многое из того, что вы, люди, могли бы ощутить только чувствами, ты ведь знаешь, что ощущение — самая древняя мета­фора в подлунном. Могли бы ощутить как лазурь и пространство. Особое пространство, особая лазурь; это не цвет неба в Арктике, не лазурит на полотне Бронзино «Аллегория с Венерой и купидоном» и, конечно же, не темно-синий цвет одеяния Богома­тери, даже не очаровательный зеленовато-синий оттенок этих утренних часов... Харриет? Дело в том, что у меня проблемы с тем, как передать этот цвет в фильме. Лазурь будет большой проблемой, а вот пространство, бесконечное пространство, которое было скорее не пространством, а ощущением, чувст­вом...

«Ба! — подумал я. И одновременно: — Люцифер, в чем дело?»

Я встал, пошарил в мини-баре в поисках коктейля «Лонг-айлендский чай со льдом», затем с голой задни­цей немного постоял у окна, вглядываясь в унылое небо. Я понял, дело было в том, что все это время я был так ужасно занят. Активная деятельность... да, активная деятельность начинала сказываться. В кон­це концов, это ведь всего лишь лопоухое и толстопу­зое тело Деклана Иисуса Христосовича Ганна. А чего я, собственно, ожидал, если принять во внимание ограничения, навязанные тем договором? Наверня­ка тело должно было издавать жалобные звуки. (Как бы в подтверждение моей правоты зад Ганна испустил болезненный и продолжительный звук, словно заика, который пытается произнести слово «тир» и никак не может перейти ко второму звуку в слове. Если бы Харриет не пошевелилась, почуяв сопровождавший его запах, я бы подумал, что она мертва.) Утром поч­ти всегда у меня болела спина, я, кажется, уже упоми­нал об этом, так ведь? И мое слезное пи-пи вовсе не свидетельствовало о наличии у меня выделительной системы, и лишь огромнейшим усилием воли я не обращал внимания на поселившиеся во мне около недели назад головную боль и обезвоживание орга­низма. При мысли о печени Ганна я представлял себе высушенный красный перец. Что касается его легких, они испускали запах битума и звук отслужившего свое шлифовального круга. Нет, необходимо признать, что у тела есть границы выносливости и что и плоть, и кровь взбунтуются, если их так истязать.