Выбрать главу

— Это не то, для чего я сюда пришел, — говорю я, представляя себе, как Ганн рвет на себе бестелесные волосы, где бы он ни был.

Пенелопа выглядит усталой, она воплощение всего человеческого, — но вот я решился. (Кстати, если я решу остаться, — ха-ха, — я бы хотел, чтобы она стала матерью моих детей...)

— Я пришел сюда, — продолжаю я, бросая свой взгляд на круглую крышку стола, как человек, кото­рый, выдержав тяжелую и почти ставшую фатальной борьбу, узнал цену доброте и смирению, — чтобы сказать тебе... чтобы сказать тебе...

— Ну и?.. — говорит голос из опустошенной горем гортани.

— Сказать тебе, что... я... прощаю тебя (слова по­текли сами собой, после того как я выдал это «про­щаю»), не возлагая на это никаких надежд. Это было предательством, да, но я первым предал тебя. Мое долбаное тщеславие. Мое идиотское, лживое тще­славие. И даже если ты обидела меня, любовь моя, то только потому, что тебя спровоцировал на это несправедливый поступок по отношению к тебе с моей стороны. Прости меня за то, что я сделал, за то, каким я стал, за то, как все мерзко и фальшиво.

Я снова взглянул на нее. Ее брови поднялись, а губы сжались. Она не знает, что делать, что происхо­дит, любит ли она еще Ганна, не может ли это быть уловкой, лишь началом перед давящей на чувства ловушкой для дураков. Она (мне нравится это слово) поражена.

— Я ничего не прошу, — говорю я, медленно накло­няясь и расстегивая куртку (хочется сказать вам, что сменить Армани, Гуччи, Версаче, Ролекс на смертельно скучные тряпки Ганна — это издевательство, но не было смысла все усложнять), откинувшись на спинку стула. — Это не просьбы, или обращение, или жест, требующий ответа. Я просто хочу, чтобы всю остав­шуюся жизнь ты жила, зная, что с моей стороны ты прощена и любима. А все, что произошло, — моя ду­рацкая ошибка.

— Деклан... О боже, Деклан, я...

— Ничего сейчас не говори. Я просто хочу хоть однажды почувствовать себя чистым, ощутить пра­вильность своего поступка. Мы ведь понимаем, что нет смысла говорить о том, что мы с тобой останем­ся друзьями, и все такое. Я думаю, мы слишком много значили друг для друга, чтобы удовлетвориться этим теперь.

Я никак не могу решиться на дальнейший шаг, но, кажется, все идет хорошо, поэтому я переворачиваю ее руку и наклоняюсь вперед, чтобы целомудренно поцеловать ее ладонь. Она весьма удивлена. (Вы не поверите. Но вот в ней, словно солнечный луч, про­рывается мысль: «Боже мой, я была права. Мои инс­тинкты подсказывали мне правильно. Он вырос, но для этого должен быть потенциал... Может быть... может быть...») Но я ушел. Прохожу из кухни прямо в прихожую, в то время как она все еще пытается подняться со стула, вставая из-за стола. Со входной дверью я разбираюсь сам, захлопываю ее за собой и быстро шагаю вниз по улице. Понятно, я ее чувствую. Она подходит к двери, открывает ее, выглядывает и, видя целеустремленность и быстроту моих шагов, понимает, что нужно оставить все как есть, и тогда оно даст свои плоды, а ненужные слова лишь все разрушат. (Что касается меня, то, так или иначе, они мне и без того порядочно подпортили.) Я не был готов к новому чувству. Я ловлю такси и мгновенно утопаю в его сумраке; едва успеваю сказать, куда ехать («... станция... Пиккадилли...»), прежде чем это чувст­во полностью овладевает мной, и я погружаюсь в ужасный сон.

В первой части этого кошмара мое тело подверг­лось безжалостному физическому насилию. Поездка в поезде прошла плохо (поездка на поезде никогда не проходит хорошо, даже если вы превосходно себя чувствуете в кабинете врача, это уж я гарантирую): дрожь, холодный пот, лихорадка, зубы стучат, как автомат Томпсона, кровь покрывается перчинками и осколками стекла, жар то нарастает, то спадает, словно приставала, который сразу начинает увили­вать, когда дело заходит слишком далеко. Тело, будто лишенное надкожицы, представляло собой один большой синяк — вам бы никогда не пришло в голову, что обыкновенная подушечка для сиденья... Неясный шум в ушах напоминает рев толпы на Уимблдоне в перерыве между играми. Когда, слегка пошатываясь, я ввалился в свою комнату в «Ритце», то был способен лишь на то, чтобы опорожнить бутылку виски «Джеймсонз» и рухнуть на свою величественную кровать. Кажется, я даже пытался разговаривать, но понятно, что не по-английски. Нет. На своем собственном языке. Неудачная мысль. Я бился в конвульсиях. Мой рас­пухший язык горел. Я соскочил с матраса, чтобы ползком (мне не привыкать) добраться до огромной ванной комнаты с ее прохладной раковиной, биде и ванной. Еще одна неудачная мысль. Я поднялся и понял, что меня парализовало. Опухоль на языке спала, и мой желудок разразился фонтаном едкой блевотины. Теперь знаю, что это такое, — редкий случай обладания чужим телом обойдется без прелес­тей необычной желудочной фиесты», — поскольку все, что было раньше, являлось лишь легким перекусом по сравнению с тем... бесплатным сюрреалистиче­ским пиршеством, которому я предался тем вечером в своей ванной. Я пытался выбраться из тела — ниче­го не вышло. Волна паники охватила меня, представь­те себе такое. (Ничего. Теперь это прошло. Должно быть, произошла временная закупорка из-за того... из-за того, что со мной происходило.) Болезнь про­грессировала. Цепь лихорадок сковала мое тело. Я бессознательно что-то бормотал. Просто не вери­лось, что я могу двигаться, — не говоря уж о возмож­ности писать, — но раз уж у меня в руках оказался листок бумаги с эмблемой «Ритца», то я попробовал... Не то чтобы это имело какой-то смысл. Почерк тоже отвратительный. Я едва могу расшифровать эти ка­ракули.