Пичугин совсем теряется. Мне даже становится жалко его.
— Но что же я скажу послу?
— Скажите, что я — за перестройку, а он — против.
— Прямо так и сказать?
— Так и скажите.
На землистом лице Пичугина появляются признаки жизни. Он опасливо оглядывает мой гостиничный номер. Бросает кроткий взгляд на потолок. И чуть слышно:
— Ну и правильно, Майя Михайловна. Только...
Моя непокорность на несколько месяцев обошлась мне запретом на упоминание моего имени в советской печати и по телевидению. Пришлось даже писать письмо Горбачеву. А Пичугина, безвинного Пичугина, за то, что не сумел предотвратить «идеологическую диверсию Плисецкой», сняли с работы. Воспользовались его московским отпуском и отправили вослед отпускнику багажом «КАРГО» за казенный посольский счет весь пичугинский испанский скарб. Но об этом я узнала много позже.
Точно восстанавливаю сейчас в памяти по дневнику наш разговор с Пичугиным. Героическая вроде я женщина. Но признаться должна — бил эти дни меня колотун, тряслись мои поджилки, нервничала, дергалась, металась я очень. Трезвонила без конца Щедрину в Тракай — он в тот месяц там был, — советовалась. Трезвонила, чтобы услышать себе в подкрепление в мембране ободряющее — «держись, подстрахуйся машиной, но обязательно поезжай, время на дворе уже другое, не посмеют к тебе силу применить. Побоятся».
И импресарио мой на высоте оказался. А может, его и не трогали? Не спонадобился мне водительский дар племянника Гарвине. Повез меня шофер импресарио ночью из Бильбао в Мадрид. Успела я на самолет. Вовремя.
И писали умницы провидцы-журналисты в американских газетах, как замечательно гладко идет перестройка в Союзе. Танцует Плисецкая как ни в чем не бывало у Марты Грехам с беглецами Барышниковым и Нуриевым. Наступило-де в Империи зла наконец-то солнечное царство свободы и гласности. О наивные! А скольких растрат нервных клеток эта наглядная идиллия перестройки мне стоила! До премьеры — и после. Вспомнить жутко.
Поглядывала я на продававшиеся у театра и в фойе белые коттоновые майки с четырьмя профилями — Марты, Руди, Миши и мой, совсем как Маркс-Энгельс-Ленин-Сталин, — и размышляла: не втолковать, не разъяснить никогда американцу, как за безоглядным индивидуальным поступком не стоит обычно никакая общая политическая установка, линия или чья-то либеральная команда сверху. Рисковые люди перемены делают...
Из Нью-Йорка вернулась я в Испанию.
Тем временем мадридский двор моих помощничков, как мне ни грустно писать об этом, каждое мое отсутствие в Испании пользовал для наращивания, завихрения внутритеатральных интриг и интрижек. Каждый из них, видимо, строил свои расчеты на мой уход из Сарсуэлы и на собственное вхождение в высшую балетную власть в театре. Мое незнание испанского языка облегчало им действия. Как всем правителям на земле — большим и совсем малюсеньким, — мои помощники говорили мне лишь то, что считали нужным сказать. Знакомили с перепиской той, которую хотели до меня донести. Не ставя меня в известность, пользовались, моим именем, когда надо бывало кого-то снять с роли, наказать, не повысить кому-то зарплаты, словом, бяку сделать: это распоряжение Плисецкой, так хочет Плисецкая, Плисецкая поручила мне сказать вам... Плисецкая, Плисецкая... А я ведать не ведала. Иногда, случаем, правда всплывала наружу, оголяла механизм интриги, но чаще такие затеи удавались, работали против меня. Надо было засучив рукава ввязываться в бой, давать отпор, завоевывать союзников, лебезить перед ними. Нет, с тайнами мадридского двора совладать трудно.
Я начала уставать. Мне стало невмоготу быть одной, без Щедрина. Только телефона — мало. Жизнь подводила к тому, что надо расставаться с Испанией. Ну что же, значит, так угодно судьбе.
Мой контракт истекает. Два года подошли к концу. Еще полгода, о которых меня просило Министерство культуры, уже тоже на исходе. Надо собираться...
Но покидать Испанию больно. Это моя страна. «Моя Кармен»!..
_______
Мне жаль расставаться с мадридскими друзьями. Нестерпимо жаль.
Мой верный Рикардо Куе, кристальный человек, стесняющийся говорить о деньгах, гонорарах, расходах, хотя быть менеджером — значит мерить всю жизнь по счету денег... и только.
Мой заботливый, беспокойный Фелипе Кайседо, первоклассный виолончелист, со своей прелестной женой — русской пианисткой Женей. Сколько тысяч раз ты помог мне советами, переговорами, помог с хитрыми испанскими циркулярами, инструкциями, анкетами. А как переводчик? Что бы я без твоего русского делала? Это мое везение, что ты учился в Ленинграде и одолел наш заковыристый, но такой прекрасный язык. Я полюбила тебя уже даже за то, что ты сказал нам с Родионом однажды, как, играя в оркестре в Сарсуэле «Чио-Чио-сан», всю оперу ждешь последнего, не разрешающего, а вопрошающего аккорда Пуччини...