Я пишу это со спокойной душою. Маленькая Ксюша — теперь она уж, верно, подросла, и дай ей Бог удачи и везения на балетном поприще, коли не бросит, — сказала в своем недавнем интервью немецким журналистам, что Анна Павлова и Майя Плисецкая — ее идеал и мечта. Спасибо, Ксюша. Но я стою на своем. Вмешательство президента и Раисы Максимовны в наши балетные дела было вредным и губительным. Лучше бы вам, Михаил Сергеевич, в ответственнейший момент истории не в балет нос совать, а решительнее и попристальнее экономикой, а на худой конец охраной складов оружия заняться. Может, меньше крови по окраинам бывшего Союза пролилось бы тогда...
Как заблуждались сильные мира советского, чистосердечно полагая, что коли высоко сидят, то разбираются во всем лучше всякого: советы, указания направо-налево сыпали. А партийные подхалимы головами кивали, поддакивали, рты притворно разевали — ах, мол, какой выдающийся лидер. Многое сумел преодолеть Горбачев в своей природной советской ментальности. Но тут и запнулся — мы с Раисой Максимовной уж в балете-то доки. Ну-ка, Большой, направо равняйсь!..
И совсем курьез. Переводят мне из немецкой газеты «Бильд» сенсационную заметку. Как спасла директриса Головкина Ксюшу от похищения (совсем «Похищение из сераля»). Вышла из своей славной академии танца и видит: стоит у тротуара машина, а в ней три угрюмых верзилы. Тотчас смекнула Софья Николаевна, что не иначе как три разбойника за Ксюшей охотятся. Смело подошла к злоумышленникам, тревогу забила. Они, ясное дело, наутек. До усеру испугались смельчихи Головкиной. А Головкина — бегом в школу. Прижала к груди Ксюшу, по голове гладит, слезы с трудом сдерживает — я тебя никому не отдам, моя голубка. А тут уж Раиса Максимовна на черном лимузине подоспела. Спасли Ксюшу. Слава Головкиной, многая лета!..
Эту главу я пишу в Литве. Эти дни как раз римский папа здесь. Я каждый день слежу за его литовским путешествием. Сегодня он на горе Крестов близ Шяуляя. Это там, где водружены в землю сорок пять тысяч крестов. Ни по чьему приказу. Лишь по велению душ и сердец. В сталинские годы тайно, ночами. Папа произносит возвышенные слова. О доброте. Чистоте помыслов. Всепрощении. И вдруг я резко соотношу сказанное папой с предметом моих размышлений в нынешней главе. Ни доброты нет, ни чистоты помыслов, ни всепрощения. Какое там всепрощение, если Григорович весь погружен в месть, в отмщение, в сведение счетов. Вот в какой сосуд перетекла вся энергия творчества.
Мстительность его еще ярче высветилась после нескольких премьерных постановок, осуществленных в Большом Васильевым и мною. Осуществленных вопреки желанию монополиста не впустить в свой «частный» театр новых действующих лиц на балетмейстерскую стезю. Все и вся должно принадлежать одному ему.
Занятые нами солисты были потом покараны. Путь им назад в труппу Григоровича был заказан. Так и образовалось в театре словно три труппы: Главная, многолюдная, — Григоровича и малочисленные, полуправные, — Васильева и Плисецкой. Но многие импресарио были заинтересованы показать западному зрителю работы не одного лишь Григоровича. Тем более что от бесконечного «Спартака» и перелицованного «Лебединого» а чуть позже «Ивана Грозного» у критиков начало сводить скулы. И наш диктатор стал получать со страниц западных газет затрещину за затрещиной (чего стоил лишь один американский заголовок «IVAN IS TERRIBLE»: не «Иван Ужасный» (Грозный), а «Иван — ужасен».
Затрещины западной прессы бесили и без того злого Григоровича, и, как и положено диктатору, была усилена с удвоившейся свирепостью экзекуция с балетными инакомыслящими. А это, в самую первую очередь, солисты Васильевских и плисецких балетов. Вот вам и пример. Совсем молодой танцор Виктор Барыкин, приглашенный Васильевым на одну из главных ролей в своем «Икаре», был подвергнут Григоровичем остракизму навсегда. Попав в черный список, Барыкин отныне занимался лишь в чужих, читай: «вражеских» балетах: «Анна Каренина», «Макбет», «Чайка», «Анюта», «Кармен-сюита». Месть обрушилась на головы и балетные карьеры Богатырева (о нем я уже писала), Радченко, Буцковой, Лагунова, Нестеровой... Выходит, не слушал Григорович проповедей римского папы.
_______
Меня не оставляет в безразличии судьба Большого балета. Большой — это вся моя жизнь. Вся без остатка. У меня взаправду болит сердце, что власть на театре и в училище забрали себе люди, для которых как раз Власть — самое главное, самое драгоценное, самое прекрасное, что есть на свете. Не творчество, не балет, а — Власть. И держат они ее мертвой, бульдожьей хваткой. Срок этой хваткой власти ох как длинен. Когда пишу, уже тридцатилетие прошло.