Помню, мне даже стало немного страшно. И я запела мамину любимую песню «По долинам и по взгорьям…». Мама подхватила. Хорошо, что нам никто не встретился: ни у мамы, ни у меня совершенно не было слуха. «Наливалися знамена кумачом последних ран…» – весело и фальшиво пели мы.
Солнце поднималось выше и выше, но от воды веяло свежестью, и нам не было жарко.
Потом я, видимо, притомилась, мы пристали к одному из бесчисленных островков и принялись завтракать. Купались, сидели на крутоватом бережку и болтали ногами в воде, разговаривая не помню о чём. Потом, кажется, поспали немного. Уже за полдень поплыли дальше, отдохнувшие и бодрые.
Мне было хорошо, радостно и легко. Сейчас я бы назвала это состояние счастьем – тогда это слово мне в голову не пришло бы.
Навстречу плыла лодка, вернее, баркас, набитый людьми. И кто-то, перегнувшись, сложил руки рупором и крикнул нам: «Война!»
Когда мы подплыли к базе, то увидели толпу людей, собравшихся у большого репродуктора. Меня поразили их лица – напряженные, серьезные, тревожные. Выступал Молотов. Мы присоединились к слушающим. Я тогда еще мало понимала. Вычитанная из книжек война казалась мне вполне увлекательным делом. Свежи были в памяти события в Испании, сводки боёв, которые все жадно ловили по радио. Это было что-то далекое, возвышенное и романтичное. Приезд испанских детей… Мы носили пилотки с кисточками – «испанки». И песни, которые пели, настраивали на бодрый и лихой лад. «Пролетали кони да шляхом каменистым…», «В бой за Родину! В бой за Сталина! Боевая честь нам дорога! Кони сытые бьют копытами – встретим мы по-сталински врага».
Но, глядя на лица вокруг, особенно на маму, которая, мне показалось, плакала, я тоже погрустнела.
Мы еще долго жили на опустевшей турбазе.
Маме предложили остаться до полного свертывания базы. Больше некому было – другие начальники ушли на фронт.
Перебирая мамины письма, я нашла две телеграммы. Одна от ее подруги Лии Коган: «Мы с Володей считаем, что вам нужно остаться на Селигере как можно дольше». Видимо, это был ответ на мамину телеграмму отцу, в которой она просила совета, как поступить.
Вторая – совсем короткая: «Ухожу на фронт. Целую тебя, дочку». Дата – 26 июня.
Отец не добрался до действующей армии. По дороге их эшелон разбомбили, его сильно контузило, и он вернулся в Москву больной, раздавленный, неузнаваемый. Об этом много писали; и Симонов в своих воспоминаниях, и другие. Кто презрительно и недружелюбно, кто с жалостью, тоже полупрезрительной. Еще бы – красавец, спортсмен, мощная фигура. Певец Гражданской войны, почетный пограничник, автор знаменитой «Песни о ветре». Мне кажется, наиболее достойно об этом написал спустя много лет Евгений Евтушенко во вступлении к сборнику стихов и поэм отца, изданному к столетию со дня его рождения. А последнюю точку поставила Наталья Громова в книге о ташкентской эвакуации «Все в чужое глядят окно».
Я понимаю, что как дочь, любящая его и знающая не только по жизни, но и по стихам, которые читаю всю жизнь, читаю сердцем, читаю и то, что между строк, ношу в себе, я могу быть необъективной. Но я и не хочу быть объективной. Чем старше я становлюсь, тем он мне ближе и роднее. Сейчас я, наверное, единственный человек, который любит его таким, каким он был. Мои дети и внуки довольно равнодушны к его поэзии и памяти. И сын моей покойной сестры Маши Володя Седов, в силу обстоятельств ставший его единственным наследником, тоже не горит любовью к его стихам. Может, мы с Машей виноваты, может, время. Мне трудно судить, и я их не корю, а только сожалею.
Вот что я думаю.
Явственно вижу его, выбравшегося из-под обломков вагона, в перепачканной землей гимнастерке, бредущего среди трупов и стонущих окровавленных раненых.
Разве такую войну видел он во время своих коротких пребываний на фронтах Гражданской и участия в захвате советскими войсками Западной Украины? Там тоже было, наверное, и тяжко, и страшно. Но не было такого, чтобы с неба, синего и безмятежного, сыпались бомбы, превращая людей в кровавое месиво. Ольга Фриденберг писала Пастернаку в первые дни войны: «Какой ужас! Они бомбят мирных жителей. Как это возможно?!»
Тогда этому еще удивлялись.
Не знаю, наверное, если бы он благополучно добрался до места назначения и оказался среди людей, ежедневно подвергавшихся смертельной опасности, всё сложилось бы по-другому.
Но тогда не было бы, наверное, «Середины века» и многих последних его стихотворений.
Мы ничего не знаем о бедах, которые валятся на нас, кажутся несправедливыми и бессмысленными, а потом вдруг оборачиваются новой глубиной или знаменательным поворотом судьбы.