Недавно я прочла в дневниках Давида Самойлова, любимого мной поэта и человека, запись от 6 июня 1957 года, когда он узнал о смерти Луговского: «Умер Луговской, славный человек, хороший поэт, очень добрый ко мне. Мы знали друг друга слишком мало, чтобы стать друзьями, но теплая симпатия связывала нас последние пару лет его жизни. Он был одним из уходящего поколения поэтов, которые при всех недостатках своих, при всей растерянности перед лицом времени были талантливыми и умели ценить в людях незаурядность, талант, поэзию. Они, эти люди, – тоненькая цепочка, связывающая нашу скудную поэзию, наших измельчавших поэтов с великой русской традицией – с Блоком, Маяковским, Есениным. Очень горько думать о его смерти…»
Как он точно написал о поэтах этого поколения, которые пытались сохранить себя и примириться со временем. Нам ли их судить. Конечно, были недосягаемый Пастернак, и Мандельштам, и Ахматова. Кто может стать вровень с ними. Были поэты более поздних поколений – Самойлов, Арсений Тарковский, Юрий Левитанский, которые предпочитали не печататься, жили переводами и чтением стихов в кругу друзей. Честь им и слава. Отец был не таким. Он был добр и эгоистичен, тщеславен и крайне не уверен в себе. В чём-то он был очень слаб, но временами почти величаво силён, проникая мыслью и чувством в суть вещей. Громкоголосый и тихий, пафосный и лиричный.
Когда-то он написал мне стихотворение:
Это единственное стихотворение, которое точно посвящено именно мне. Там названо моё имя, и я помню, по какому поводу оно написано. С остальными сложнее. Как-то, когда мне исполнилось пять лет, отец подарил мне игрушечного медведя. Вернее, не сам подарил, его тогда не было в Москве, а поручил сделать это сестре Татьяне. После ее смерти, разбирая письма Татьяны Александровны Леониду Малюгину, я наткнулась на описание ее поездки по морозной Москве, где в это время встречали не то папанинцев, не то челюскинцев, на край земли, как ей казалось, – на Первую Мещанскую. Я всё поняла по адресу и дате – 13 декабря. Имя моё не называлось. К подарку было приложено стихотворение «Медведь»: «Девочке медведя подарили…».
Очень долго я была уверена, что эти стихи посвящены мне, знала их наизусть и читала гостям, стоя на стуле и держа в руках медведя. А потом, уже взрослой, может быть, даже после смерти папы, узнала, что почти такой же медведь был подарен моей сестре Маше, и она думала, что стихи посвящены ей. А еще позже выяснилось, что написаны они были в Ялте под Новый год, когда он подарил медведя дочери женщины, с которой у него тогда был роман. Это так похоже на папу. Еще он говорил, что стихотворение «Виноградник шелестит…», где есть строчка: «Я услышу за собой девочку большую» – это тоже мне. Я в этом не уверена. Впрочем, всё это не вызывает у меня даже раздражения. Только улыбку. Но стихотворение «Дочери» я храню в душе как его завещание.
Мы с мамой вернулись с Селигера в Москву только в сентябре.
Город показался мне хмурым и неуютным. Уже ввели затемнение, и с наступлением темноты окна занавешивались синими бумажными шторами. Почти каждую ночь Москву бомбили. В нашем доме, да и поблизости, бомбоубежища не было, и мы с мамой брали заранее приготовленный узел с подушкой, моим одеялом, еще какими-то вещами и спешили к метро «Красные ворота». Путь был неблизкий, приходили мы обычно последними, и места нам доставались где-нибудь в уголке. Раскладушки, стоявшие даже на путях, были заняты. Мы усаживались на наш узел, мама вздыхала: «В тесноте, да не в обиде», я клала голову ей на колени и засыпала.