По дороге к собору наша карета остановилась ненадолго на широкой площади перед внушительной крепостью, называвшейся Дворцом синьории, где встречались приоры Флоренции. На выступающей стене соседнего здания была нарисована гротескная фреска, изображавшая повешенных. Я ничего о них не знала, кроме того, что их называли заговорщиками Пацци и они воплощали зло. Один из заговорщиков, маленький голый человечек, уставился выпученными и ничего не видящими глазами на меня — мне даже стало не по себе. Но больше всех меня заинтриговало изображение последнего из повешенных. Оно отличалось от остальных тонкостью исполнения и убедительностью; полупрозрачное затенение передавало горе, и раскаяние измученной души. И оно не выглядело плоским, как остальные, обладая тенью и реальной глубиной. Казалось, если протянуть к стене руку, то дотронешься до остывающей плоти.
Я повернулась к маме. Она не сводила с меня внимательных глаз, хотя ни словом не обмолвилась ни о фреске, ни о причине, по которой мы здесь задержались. Я впервые оказалась на площади, впервые мне было позволено так близко увидеть повешенных.
— Последнего нарисовал другой художник, — сказала я убежденно.
— Леонардо из Винчи, — ответила мама. — Его мастерство потрясает своей утонченностью. Он, как Бог, вдохнул в камень жизнь. — Она кивнула, явно довольная моей способностью распознать истинное в искусстве, и махнула вознице, чтобы тот трогал.
Мы отправились на север, на Соборную площадь.
Прежде чем войти в собор, я внимательно рассмотрела барельефы Гиберти на дверях восьмиугольного баптистерия, стоявшего рядом. Здесь, рядом с южным входом в здание, стены были покрыты сценами из жизни покровителя Флоренции, Иоанна Крестителя. Но в больший трепет привели меня Врата Рая, расположенные на севере. Там, выполненный в золоченой бронзе, оживал Ветхий Завет. Я приподнялась на цыпочки, чтобы потрогать пальцем крыло ангела, объявившего Аврааму, что Господь пожелал себе в жертву его сына Исаака; наклонившись, я залюбовалась тем, как Моисей получает из божественной руки скрижали. Но больше всего мне захотелось дотронуться до тщательно выполненных на самой верхней пластине голов и мускулистых загривков быков, которые выходили из металла, чтобы вспахать поле. Я знала, что кончики рогов окажутся острыми и холодными, но так и не смогла до них дотянуться. Пришлось довольствоваться многочисленными крошечными головками пророков и гадалок, обрамлявших двери в виде гирлянд; бронза на ощупь обжигала как лед.
Внутри баптистерий показался мне менее примечательным. Только один предмет привлек мое внимание: темная деревянная скульптура Марии Магдалины, выполненная Донателло. Жуткое, неприятное существо, бывшая соблазнительница: скульптор изобразил ее в преклонном возрасте, с длинными нечесаными космами, в которые она завернулась точно так, как святой Иоанн заворачивался в шкуры животных. Впалые щеки, поникшее лицо из-за десятилетиями переживаемого раскаяния и сожаления. Что-то в ее обреченности напомнило мне собственную мать.
Затем мы все трое прошли в собор, и, как только оказались перед алтарем, мама тут же начала рассказывать об убийстве, случившемся на этом месте почти четырнадцать лет назад. Я лицезрела поразительный купол всего лишь несколько минут, а потом Дзалумма забеспокоилась и сказала матери, что пора уходить.
— Да, наверное, — неохотно согласилась мама, — но сначала я должна поговорить с дочерью наедине.
Это расстроило рабыню. Она нахмурилась так, что черные брови сошлись на переносице в одну толстую линию, но ее положение обязывало спокойно произнести:
— Конечно, мадонна.
После чего она отошла назад, но недалеко.
Как только мама удостоверилась, что Дзалумма не следит за нами, она вынула из-за пазухи маленький блестящий предмет. «Монетка», — подумала я, но, когда она сунула мне ее в ладонь, я увидела, что это золотой медальон с выбитыми словами «Всеобщая скорбь». Ниже надписи двое мужчин с ножами в руках приготовились напасть на изумленно взиравшую на них жертву. Несмотря на небольшой размер, изображение было выполнено детально и очень жизненно — тонкая работа, достойная Гиберти.
— Возьми себе, — сказала мама, — и пусть это будет нашей тайной.
Я с жадностью и любопытством разглядывала подарок.
— Неужели Джулиано де Медичи и вправду был так красив?
— Да. Портрет точный. Это редкая вещь. Ее создал тот же художник, что нарисовал Барончелли.
Я сразу сунула медальон за пояс. Мы с матерью любили такие безделушки, как любили искусство, хотя отец не одобрял, если у меня появлялись непрактичные вещи. Он много работал, чтобы стать состоятельным купцом, и терпеть не мог, когда деньги растрачивались на что-то бесполезное. Но я ликовала, я обожала такие вещи.
— Дзалумма, — позвала мать. — Я готова ехать. Рабыня тут же подошла к нам и взяла маму под руку. Но стоило маме отвернуться от алтаря, как она замерла и наморщила нос.
— Свечи…— пробормотала она. Алтарные покровы загорелись? Что-то горит…
Дзалумма от страха переменилась в лице, но почти сразу взяла себя в руки и спокойно, словно это была самая обычная вещь, произнесла:
— Ложитесь, мадонна. Прямо здесь, на полу. Все будет хорошо.
— Все повторяется, — сказала мама тем самым странным голосом, которого я боялась.
— Ложитесь! — строго велела Дзалумма, словно говорила с ребенком.
Мама как будто не слышала ее, а когда Дзалумма силой попыталась уложить ее на пол, начала сопротивляться.
— Все повторяется, — как безумная бормотала она. — Неужели ты не видишь, что это вновь происходит? Здесь, в этом святом месте.
Я присоединилась к Дзалумме, вместе мы пытались уложить маму, но это было все равно, что пытаться сдвинуть скалу.
Мама вытянула вперед напряженные руки, скрестила ноги.
— Здесь снова творится убийство и замышляется убийство! — пронзительно закричала она. — Снова плетутся интриги и заговоры!
Ее крики стали бессвязными, и она повалилась на пол. Мы с Дзалуммой едва успели поддержать ее, чтобы она не сильно ударилась. Мама корчилась на холодном полу собора, ее синяя накидка распахнулась, серебристые юбки обмотались вокруг ног. Дзалумма плашмя легла на нее сверху, а я вложила носовой платок между ее зубами, затем принялась поддерживать голову.
Я едва успела. Глаза у мамы закатились, так что были видны белки с кровеносными сосудами, а затем начались судороги. Голова, торс, конечности — все беспорядочно и быстро задергалось.
Дзалумме кое-как удалось удержаться на месте, она колыхалась уже на бьющемся под ней теле и хрипло бормотала на своем варварском языке странные слова, которые сыпались так быстро и привычно, что я сразу поняла: Дзалумма молится. Я тоже начала молиться на таком же древнем языке:
Ave Maria, Mater Dei, ora pro nobis pecatoribus, nunc et in hora mortis nostrae…[9]
Я, не отрываясь, смотрела на льняной платок во рту матери — она скрежетала зубами, и на платке выступили мелкие капли крови, — на ее дергающуюся голову, которую я теперь переложила себе на колени, поэтому вздрогнула от испуга, когда кто-то рядом с нами начал громко молиться тоже на латыни.
Подняв взгляд, я увидела священника в черной сутане, который ухаживал за алтарем. Он попеременно кропил маму водой из маленького флакончика и крестился над ней, не переставая молиться.
Наконец настала минута, когда мама издала последний душераздирающий стон и вся обмякла, веки ее, вздрогнув, закрылись.
Священник, стоявший рядом, — молодой рыжеволосый человек с покрытым оспинами розовым лицом — выпрямился.
— Она совсем как та женщина, из которой Иисус изгнал девятерых дьяволов, — со знанием дела заявил он. — Она одержима.