Он отпустил меня. Я пошатнулся. Я чувствовал отпечатки его пальцев на своих плечах.
«Да ты больной», — прошептал я.
Он ответил: «Ты тоже».
Это было предупреждение. Которое я слышал, но прослушал.
32
Спустя несколько дней на уроке физики Кумамото подсунул мне записку. В ней было: «Сегодня в восемь. У перекрестка. Я хочу все исправить». Я до сих пор храню ту записку. Я точно знаю, где в моей комнате, в каком ящике она лежит. Под янтарным камнем с заточенным в нем насекомым. Иногда я достаю ее и перечитываю, слово за словом, как молитву: «Сегодня в восемь. У перекрестка. Я хочу все исправить».
В чем состояла его болезнь?
Думаю, в безоговорочной воле. Он хотел, и хотел, и хотел. Все исправить. Он знал, что не сможет отдать долг своим предкам, и знал, что его беззаботная жизнь не будет длиться вечно. Нельзя вечно утверждать: «С этим ничего не поделать». С определенного возраста, которого он не хотел достигать, приходится признать, что всегда можно что-то сделать. В этом была его болезнь: он слишком рано узнал, что ничто не совершенно, и он был слишком молод, чтобы извлечь из этого верные выводы. Вероятно, он хотел предупредить, что эта болезнь есть и у меня.
Когда в тот вечер я выходил из дома, воздух был влажным и душным. Прилипал к телу, словно сырая ткань. Я с нетерпением бежал, асфальт уходил у меня из-под ног. Еще издали я увидел его. Он обернулся. Посмотрел на меня жгучим взглядом. Поднял руку, что-то выкрикнул. Его рот открылся и снова закрылся. Я не расслышал. Его возглас уже затих, утонул в шуме улицы, когда он, пловец, на моих мечущихся глазах без оглядки бросился на проезжую часть. Взметнулась его рука. Визг тормозов. Рука на несколько секунд зависла в тяжелом воздухе. Затем упала. Кто-то закричал: «Человека сбили!» Запыхавшись, я подбежал к месту происшествия. Чьи-то острые локти упирались мне бока. Я пробивался сквозь толпу зевак. Кумамото, весь в крови. Его рука. Бледная и тонкая. Вой сирен. Я попятился. Слепой. Ослепший. Меня оттолкнули, далеко.
«Эй, ты! Все в порядке?»
Я осел на тротуар. Рядом с разорванным мусорным мешком. Гнилое мясо. Я потерял сознание. Когда очнулся, его уже убрали. Надо мной была реклама масок для лица.
«Все в порядке?»
Я встал и ушел.
33
Я плелся домой на дрожащих ногах. У прохожих были его глаза. Везде мне мерещился Кумамото. Плоть, под ней кости, органы, ничто не вечно. Его смерть — а умер ли он вообще? — оснастила меня рентгеновским зрением. Я помню женщину, которая шла передо мной. Она была красивая. Изящная. Я смотрел ей в спину и следил за ее дыханием, вдох-выдох, за тем, как во время ходьбы изгибался ее позвоночник. Я вдруг понял, что этот позвоночник в своем движении клонится к смерти. Я помню мужчину, который подошел к ней, взял под руку и поцеловал кончики ее пальцев. Он тоже — прах и пыль. Я помню, как вернулся домой и увидел родителей. Мать — скелет — сидела перед телевизором. Отец — скелет — пил пенистое пиво.
«A-а, явился наконец».
Голые черепа смотрели на меня из оцепенелых глазниц.
«Что из тебя выйдет? — слышал я. — Шляешься допоздна. Ты забыл? Как же твое будущее?»
Отец откусил кусок сырокопченой колбасы. Жующие челюсти. Шатаясь, я пошел по коридору в свою комнату. Следом за мной вошла моя тень. Дверь тихо закрылась.
34
— Вот, сделай глоток. Тебе нужно попить. — Галстук, красно-серые полоски, вернул меня из воспоминаний обратно в парк. — Не торопись, — сказал он, — так-то лучше.
К моей радости, он не произнес больше ни слова.
— А что говорить, — продолжил я. — Что говорить, когда кончились слова?
После того, как за мной захлопнулась дверь, я почувствовал безмолвную пустоту. Я молча лег на кровать, мысленно вернулся на перекресток. Рот Кумамото. Что он выкрикнул? Снова и снова я пытался прочитать по его губам, снова и снова попытка проваливалась. Было ли это одно слово? Что-то вроде «свобода»? Или «жизнь»? Или «счастье»? Было ли это «нет»? Или «да»? Простое «привет»? А может, «прощай»? Было ли это мое имя? Или «отец»? А может, «мама»? Или же что-то незначительное, и бессмысленно пытаться это выяснить.
Остаток ночи я провел в состоянии отрешенности. Не спал и вместе с тем генерировал сны. Стоило мне закрыть глаза, как в камере-обскуре своего разума я видел руку, руку Кумамото: она, до жути одинокая, выделялась на фоне черного асфальта. Указывала на меня. Среди всех прохожих именно на меня. А больше всего меня сокрушило вскипевшее чувство стыда вот за это: я его не знаю. Я не имею к нему никакого отношения. Я с легкостью отстранился. Прочь от него, лежащего там и истекающего кровью. Чувство стыда исчезло так же внезапно, как и появилось, но теперь я уже не смог бы уговорить себя, что тогда у меня была естественная реакция. Стыд был, я его почувствовал, и он никуда не делся, а вместе с ним злость: зачем Кумамото сделал прилюдно то, что касалось его, и только его? Зачем вынудил меня испытывать этот малодушный стыд? Я поклялся, что никогда больше ни к кому не привяжусь. Никогда больше не вовлекусь в чужую судьбу. Мне хотелось войти в комнату без времени, где никто больше на меня не обрушится. Пусть жизнь продолжается где-то снаружи. Я от нее отгорожусь, запрусь, не допущу, чтобы она меня затронула. В мой взгляд вонзился осколок, с которым стихотворение смерти Кумамомто обрело свой смысл.