Я не понимал ни слова, что он мне говорил. Когда он спросил меня, готов ли я теперь увидеть его, я помотал головой и вышел, даже не попрощавшись. Думаю, я боялся, что он будет похож на меня.
85
Через неделю они приехали домой. Они — это Кёко и Цуёси. Себя я к ним не причислял. Слово «семья», от которого я некогда растаял, теперь застряло во рту вязким комом. Я пытался его пережевать, оно душило меня. От его вкуса меня тошнило. Я стоял в прихожей, прикрыв рот ладонью, и не мог заставить себя войти к ним в детскую.
Цуёси не орал. Под сердцем я вынашивал образ орущего младенца. Образ матери, которая укачивала его. Образ меня, глядящего на них с мягкой улыбкой. Мне следовало сказать, что все хорошо, погладить его по спине, погладить ее по плечу. Но я держался в стороне. Тишина позволяла. Тишина окутала наш дом в те дни. Казалось, она приглушала все звуки. Невыносимо. Я жаждал чего-то оглушительного. Хлопнувшей двери, разбившейся стеклянной перегородки, какого-то шума, похожего на плач младенца, каким я его себе представлял. Тоска гнала меня из дома. Я просыпался раньше, чем нужно, выходил из дома раньше, чем нужно, садился за свой рабочий стол в офисе раньше, чем нужно. Скрип вращающегося кресла, стук пишущей машинки. Я брал сверхурочные за двоих. Был близок к кароси[10]. После работы шел пить в караоке-бар, мямлил в микрофон песни о печали и красоте. Шатаясь, выходил наружу. Мимо шумных перекрестков. Тосковал, ничего не поделаешь, по человеку, который так и не родился.
86
Кёко же наоборот!
Она расцвела. Я замечал, как она хорошеет с каждым днем. Этот особый блеск в глазах матери, когда она склоняется над кроваткой своего дитя, отдаваясь каждому, даже едва заметному его движению.
«Смотри-ка, он уже научился хватать», — говорила она.
«Смотри-ка, он улыбается».
«Смотри-ка, у него твои глаза. Тебе так не кажется? Папины глазки, — обращалась она уже к нему, ведь я ей не отвечал. — У тебя папины глазки».
Я стоял в коридоре и чувствовал зависть. Я завидовал ее способности вопреки, как я думал, здравому смыслу, вопреки голосу разума рассматривать его как нашего, принимать таким, какой он есть, этого тихого, тихого ребенка, и ни словом не обмолвиться о его изъяне. Более того, не замечать его изъяна. Она же должна была понимать, что это ошибка. Конечно же, думал я, она просто притворяется. Конечно же, она обманывает себя. Коллегам я сказал, что наш сын родился здоровеньким. По десять пальцев на руках и ногах. Меня поздравляли, аплодировали мне. Я помню этот непрекра-щающийся шум хлопков. И помню, что на минуту испытал что-то вроде счастья.
Наши родители приехали нас навестить. Ради приличия они заглянули в детскую, затем мы сели обсуждать за чаем с печеньем растущие цены, тайфун на юге и роман актера с певицей. Это была напряженная беседа, она постоянно прерывалась неловким молчанием и продолжалась вновь лишь затем, чтобы не заводить разговор о Цуёси. Я вышел в сад выкурить сигарету. Давящая духота, намечалась гроза. Моя мать вышла за мной. Я услышал, как она хлюпает носом в платочек у меня за спиной.
«Бедный сын, — всхлипывала она. Она имела в виду меня. — Как такое могло произойти. А все эти Мацумото. Окада-сан, вероятно, что-то от нас утаила. Нужно было тщательнее проверить их семью. В любом случае, нашей вины тут нет. — Она говорила шепотом. Я позволил ей так говорить. Потому что слышал утешение в ее шепоте. — Это Кёко виновата. Точно тебе говорю. Она была такой бесцеремонной, ее дурные манеры должны были нас насторожить». — «Хватит, — едва слышно произнес я. — Прекрати».
87
«Не подержишь его? — Кёко сунула ребенка мне на руки. — Я проверю, не закипела ли вода». Она убежала на кухню.
Я остался наедине с Цуёси, в первый и в последний раз. Меня удивил его вес. Как и тепло его тела. В моем представлении он был легким и прохладным, как нечто нематериальное, как дуновение ветра. Едва ты его почувствовал, а он уже далеко. Младенец уставился на меня, подняв кулачки. Я поддерживал его голову. Шелковистые волосы. Приплюснутый нос. Открытый рот.
«Эй. Ну, покричи. Чуть-чуть. Разве ты не можешь покричать для меня? Младенцы так делают. Кричат целый день. Доводят своим криком родителей до безумия. А ты… Почему ты не кричишь?»
Я ущипнул его за щеку. Сперва сильно, потом еще сильнее, так сильно, что у меня даже заболели пальцы. Вместо крика он захрипел. Я испугался и положил его в кроватку. Это был совсем не детский хрип, старческий. Скорее прочь отсюда. На воздух. Когда Кёко вернулась, я уже стоял под кленом в саду и закуривал сигарету. Сегодня я думаю, что, посиди я с ним еще минуту, дождался бы его улыбки. Я бы понял, что его инвалидность — ничто по сравнению с моей. То, что зачерствело внутри меня, помешало мне всем сердцем и душой прочувствовать нежность его щек. Из нас двоих самый серьезный порок сердца был у меня.