Я скрывал свою инаковость, как мог. Чтобы никто не заметил, что я ее скрываю. А когда нельзя было скрыть, я сам указывал на нее и громче всех смеялся над собой: «Вот я чудак!» Руки я почти всегда держал в карманах. Они начинали дрожать всякий раз, когда меня окликали по имени. «Меня застукали? Они обо всем догадались?» Я, делая вид, будто ничего не видел, тщательнее всего старался быть незаметным. А кто незаметнее приспособленца? Спрятав руки в карманы, я притворялся, что у меня нет тайн. Об этом давлении я и говорил. Не о контрольных и оценках. О необходимости играть безликость. О борьбе за правдоподобность. С самого начала я закрылся не в своей комнате, а задолго до этого, в своей голове. Когда учителя то и дело с предостережениями припоминали историю Юкико, я зарывал руки еще глубже, беспечно посвистывая, шел в туалет, запирался там и ждал, когда тремор хоть немного утихнет.
«Тагути! — Стук в дверь. — Чего ты там застрял?» — «Догадайся». — «A-а, вот оно что. — Одобрительный смешок. — Чувак, ну ты и долгий».
Я выхожу с непринужденной улыбкой.
Дома я старался не садиться вместе с родителями за стол, чтобы не есть дрожащими приборами у них на глазах. Скорее всего, они ничего и не заметили, ведь я применял особую тактику, чтобы затолкать дрожь под кожу и скрывать ее там как можно дольше, пока снова не останусь один и с облегчением не выпущу ее на поверхность. Все чаще я ел в своей комнате. Ни отец, ни мать не спрашивали причину.
«Известно же, как бывает, — говорили они, — в этом возрасте свои заморочки».
Лучшего ответа я бы им и не дал. Их принятие моего трудного возраста было лучшим оправданием: «Простите, но мне не хочется сидеть с вами». «Простите, но я не хочу объяснять почему».
Дрожащий взгляд. Среди всех людей я был тем, кого хотел видеть меньше всего.
97
Но я видел.
Я стоял рядом и смотрел на себя.
Словно через объектив дрожащей камеры.
Мне было невыносимо видеть попытки самообмана. Отводить глаза — это в порядке вещей, говорил я себе. Это нормально — игнорировать сдавленную просьбу Юкико о помощи. Когда ее взгляд встречается с моим и в нем возникает понимание: «Он не поможет мне. От него не стоит ждать помощи». Это разочарование, когда ее взгляд выпадает из моего, потому что я прохожу мимо, останавливаюсь за углом, тяжело дыша, слышу легкий хлопок, будто что-то нежное было раздавлено, разорвано, размолото чем-то грубым. А кто бы так не сделал? Не побежал бы в спешке прочь? Кто поступил бы иначе? Так я убеждал себя и видел, что верю себе, хочу верить, вера меня успокаивала, но спокойствие было притворным. Забудь Юкико. Ты же забыл ее однажды. Я видел, как притворяюсь, что забыл ее. Она была черной точкой на белой поверхности. Если долго не обращать на нее внимания, она перестает существовать. Реальность — переменная, она всего лишь место для переменных величин. Мы подстраиваем ее под себя. Ничего противозаконного в этом нет. До тех пор, пока мы не начинаем считать нашу подстроенную реальность более реальной, чем объективную, и защищать ее вопреки здравому смыслу.
Если бы я хоть раз заплакал. Я смотрел на то, как я не плакал. Сжимал челюсть. Сглатывал. Ломал что-то. С размаху. Зеркало разбито. Еще один удар кулаком. Спасительная физическая боль, которая скрывает настоящую — душевную. Ту, что не видно. Ту, что ты заставляешь себя не чувствовать. Подметаю осколки. Гоню прочь рассудок, который твердит мне, что отсутствие слез и есть мой плач. Сжимаю челюсть. Сглатываю.
Были и другие, такие же, как я. Заметить их легко. Сложно узнать в них меня. Я различал их по убегающей походке. По красным пятнам на шее, когда заговоришь с ними. По наигранному веселью. По судорожно-показной нормальности, которая и отличала их. Они казались мне отталкивающими. Все. В их очевидности я видел дилетантство, угрожающее моей борьбе за правдоподобность. Одна ошибка с их стороны стоила бы мне неимоверных усилий сохранить свое поддельное лицо. То, что нас связывало, одновременно нас и разделяло. Каждый в своем панцире. Куда мы втягивали головы при малейшей встряске.
98
На мое семнадцатилетие отец предложил поехать на море.
«Сегодня мы едем на море, — сказал он. — Только ты и я, отец и сын».
Таков был его способ что-либо предлагать.
В машине мы слушали старые энки[14]. «Ничего на свете нет прекраснее женщин и саке», — пелось в одной из композиций. Отец подпевал, пока я молча смотрел в окно. Мне казалось, что мы стоим на месте. За окном пролетали дома, рисовые поля, облака, но мы не двигались. Бледная луна. Под ней синяя полоса. Она приближалась. Море.