***
Я никогда не делала этого раньше.
Путешествовать, я имею в виду.
Между детством, заключённым в навязанные матерью правила, и юностью, когда сама стала заключённой в тюрьме, я всегда считала, что мир очень мал. Я не могла представить себе величия, потому что никогда его не видела.
Я училась в небольшом колледже в маленьком городке в Теннесси, жила в паре тихих малонаселённых городков на границе Огайо и Пенсильвании, но потом начала чувствовать себя угнетённо.
Поэтому я переехала в Нью-Йорк.
Многие говорят, что мегаполисы подавляют человечность маленьких, бессильных существ вроде меня. Те, кто так говорит, не знают, насколько сокрушительными могут быть города в человеческом масштабе, где каждый знает каждого, хотя на самом деле никто никого не знает.
Мне было хорошо в Нью-Йорке именно потому, что я была для него никем. То, что заставляло других чувствовать себя чужими, позволяло мне чувствовать себя свободной. У меня не было прошлого, и город не волновало моё настоящее. Для Нью-Йорка я была такой же девушкой, как и все остальные, а не Джейн Фейри, которая-убила-свою-мать.
Теперь всё кончено.
Прошлое вернулось, чтобы раздавить меня, и даже Нью-Йорк стал очень маленьким. Уехать просто необходимо.
Поэтому на ту небольшую сумму, что мне удалось скопить, я учусь путешествовать.
И тем временем размышляю с постоянной тревогой. В некоторые дни мне кажется, что в моей голове звучит эхо «да», в другие «нет» разбивает о стену все соблазны.
Я сделаю.
Нет, не поеду. Если я это сделаю, то умру.
«А почему, если ты не сделаешь этого, ты будешь жить?»
Смелость и трусость сменяют друг друга, и в некоторые ночи победу одерживают слёзы.
Останавливаясь в мотелях, иногда достойных, а чаще убогих, в одиночестве комнат, обставленных бедной потрёпанной мебелью, где за окнами, закрытых ржавыми ставнями, свет от машин течёт как река, я кутаюсь в одежду на кровати и плачу. Никто меня не видит, никто меня не слышит.
Я плачу и думаю обо всём сразу, каждый чёртов раз.
Вчера, сегодня.
Я никогда не думаю о завтрашнем дне, будто он не что-то возможное и реальное.
Арон.
А потом снова вчерашний день.
Моя мать с ножницами в животе.
Боль от ударов деревянной палкой по спине.
Дни рождения без свечей и, по сути, без дней рождения.
И снова Арон, который учит меня есть спагетти.
Его мягкие, глубокие поцелуи.
Его голубые глаза, слишком голубые, слишком интенсивные, чтобы забыть.
Его татуировка, напоминающая осьминога с шипами.
Моя мать, похожая на осьминога с шипами.
Утюг, от которого у меня шипит кожа.
Танец.
Рудольф с размозжённым черепом.
Арон обхватил ладонями моё лицо.
Его парусник без имени.
Море мыслей крадёт покой у сна.
Я часто протягиваю руку в темноте.
Мне нужен Арон.
Боже мой, я хочу прикоснуться к нему.
Я не должна была уезжать.
Я была права, что сбежала.
Окей, я поняла, я схожу с ума.
***
Дождливый весенний вечер, в котором превалирует «да».
Признаюсь, перед тем, как принять решение, я немного выпила. По пути я остановилась в баре и выпила пива.
Я останавливаюсь под проливным дождём посреди дороги и чувствую, как кружится голова.
Если бы всё выглядело по-другому, возможно, это было бы не так тяжело. Если бы я не узнавала это место, воспоминания вернулись бы с меньшей силой. Но, не смотря, что прошло более десяти лет, ничего не изменилось. Всё та же улица в районе, который надеялись назвать жилым, а на самом деле это скопление скромных, амбициозных домов, окружённых жалкими маленькими садиками. Мне кажется, даже выбоины в асфальте не изменились.
Я специально ждала дождь, чтобы никого не было рядом. Некоторое время стою на месте, пока мимо меня проходит маленькая Джейн. Она двигается сгорбленная и молчаливая, она не знает, что такое радуга, малышка вырывает сорняки, собирает бельё, моет окна и никогда не поднимает голову к небу. Клянусь, я вижу её, сменяются времена года, всегда в одном и том же фартуке. Время от времени, пока мать слишком занята помощью бедным, чтобы обратить на неё внимание и отругать за остановку, напоминая, что время бесценно и те, кто тратит его впустую, оскорбляют бога, Джейн заглядывает в конец длинной, прямой, без деревьев и красоты улицы, и гадает, как там будет, что будет за горизонтом, а потом возвращается к вырыванию сорняков голыми руками.
Мой желудок и сердце сжимаются, пока я иду вперёд. Я обхожу дом сзади, где помню разбитое окно, которое так и не починили. Тогда там вставили кусок фанеры, и кусок фанеры там и сейчас.
Я знаю, где нужно нажать, чтобы деревянная панель, пропитанная непогодой и изношенная временем, поддалась. Любой мог войти сюда тем же способом, но я сомневаюсь, что кто-то вообще этого хотел. Это маленький городок, религиозный до суеверия. Даже вор не решится проникнуть в проклятый дом. Думаю, что после того, как полиция закончила расследование, сюда больше не ступила ни одна тень.
Я просовываю руку внутрь и открываю французское окно. Мгновение я колеблюсь, но потом меня подталкивает дождь. Более сильный ливень пропитывает спину до костей, и я захожу внутрь.
Дрожь, сотрясающая меня, возможно, вызвана холодной водой, а возможно, домом и воспоминаниями, которые он скрывает. Вокруг темно, и когда нажимаю на выключатель, ничего не происходит. В противном случае я бы удивилась. У меня в сумке есть маленький фонарик, и я включаю его. Луч света освещает моё прошлое, белую деревянную кухню, лестницу, ведущую наверх. Лестницу, с которой я упала и у основания которой убила мать.
Я останавливаюсь по эту сторону порога, не делая больше даже шага. Рука дрожит, и луч света трясётся. Я позволяю себе опуститься на пол. Так и замираю — прижавшись спиной к стене, подтянув колени, направив фонарь на пыльный плинтус.
Всё вокруг грязное, тёмное, заброшенное. Всё здесь поглощено злом.
Я упираюсь лбом в колени, закрываю глаза, а дождь бьёт по дому, как удары розгами, которыми орудовала мать. Вода проникает через французское окно, образуя небольшую лужу возле входа.
Мне всё равно, промокну ли я, заболею ли, умру. Мне на всё наплевать. Я сижу так, маленькая статуя с зажмуренными глазами, плачу, как плачут те, кто делает это только втайне.
Примерно через час, так и не сумев покинуть порог, я встаю и ухожу.
***
Мама постоянно говорила, что я хилая, как котёнок. А она ненавидела кошек. И собак тоже, и вообще любых других животных. Она с каким-то диким удовлетворением убивала муравьёв и пауков, сбивала гнёзда ласточек, потому что они пачкали внутренний дворик. Она утверждала, что животные бездушны, и Бог создал их только для того, чтобы они кормили и служили нам, а со слугами нельзя предаваться тщеславным заигрываниям. Тех, кто бесполезен и даже вреден, нужно уничтожать.
Насчёт животных она была не права: в глазах Рудольфа, в глазах ягнёнка, принесённого в жертву на Пасху, и даже в движениях бабочки, которая однажды по ошибке залетела в окно моей комнаты, я видела больше души, чем во многих людях. Уж точно больше, чем в ней.
Но в отношении меня она была права. У меня было и осталось хрупкое здоровье.
Достаточно было попасть под дождь тёмной майской ночью, чтобы я заболела. Опасаюсь, заболела серьёзно.
Я тащу себя в комнату мотеля, где остановилась и, охваченная лихорадкой, бросаюсь на кровать. У меня нет сил даже на то, чтобы раздеться и надеть сухую одежду. Голова кружится.
У меня очень высокая температура, я могу судить об этом по галлюцинациям, витающим вокруг меня.
Моя мать, которая заставляет меня пить её бульон, даже если я не хочу, потому что иначе нам придётся платить за вызов врача на дом, а она не находит деньги среди бобовых стеблей.
Рудольф с разбитой головой, который тем не менее лаем предупреждает меня о том, что скоро придёт мама и мне следует перестать радоваться. Огромные муравьи в агонии от инсектицида. Я танцую с двумя пришитыми ногами и без рук. Куски радуги, измельчённые ножницами, с которых капает фиолетовая кровь. И Арон.
Мне снится, как Арон заключает меня в свои объятия. Его руки сильные и крепкие. Он раздевает меня, а потом мне снится, как меня обволакивает вода, сначала едва тёплая, а потом всё горячее и горячее. Затем Арон кладёт мне на язык белый жемчуг, а на лоб мою шёлковую корону. Потом он ложится рядом со мной, и я прошу его присмотреть за моей матерью, за гигантскими муравьями, которые мучаются, и за радугой, рассыпающейся на острые, как стекло, осколки. Он просто говорит:
— Я здесь, никто не причинит тебе вреда, — и я ему верю.
Мне так нужно кому-то верить.
Мне так нужно доверять и засыпать, зная, что, когда я проснусь, мир не рухнет на меня.