Дно. Здесь мое место?
Я выберусь. “Автостопом к небесам” – так говорил мой виртуально любимый мужчина Чиж. И Тур Хейердал писал о том, что всегда побеждает синева неба.
Видимо, дикие схватки отчаянья толкают нас к свету, всегда только к свету. Заставляют видеть его сквозь морось и слезы. Заставляют рисовать радость желтой краской на холсте, который наклеен на стене последнего тупика. Я поднимусь с днища.
БЕЗ ДЕДА
Олька вернулась. Одна. И было ей всего двадцать пять. Четвертак. Ее снова потянуло на старую улицу. Так тянет только в свой отчий дом.
Надо же, треугольник еще не развалился. Новыми глазами чужестранца
Олька смотрела на свой прежний город. А он абсолютно не менялся.
Грудь изнутри жег мерзкий ментоловый холодок от дурного предчувствия.
– Заходи, – по-деловому рубанул Ларисин хахаль.
– Где дед? – с места в карьер спросила я.
– Умер полгода назад.
– Что?!
– Фронтовик, что ты хочешь.
“Значит, помер… Я опять одна”.
– Где похоронили, на старом?
– На старом, рядом с бабушкой прикопали.
Дед умер ночью. По-трудовому ушел: с вечера кастрюльку картошечки начистил, лег и заснул. А проснулся уже на том берегу, где не было ни Машки, ни Ларисы, ни Ольки.
Ветхозаветность квартирки потихоньку рушилась. Милая Олькиному духу ретроградность исчезала. Саня заменил окна стеклопакетами, и они перестали глядеть во двор добрыми проницательными глазами. А Лариса отдраила их, и теперь окна высокомерно отсвечивали от себя все взгляды.
На комоде фотография – Машка, тусклая девочка со слабой улыбкой и милой ямочкой на яблочной щеке, с букетом полевых гвоздик в руках.
Это – все, что было у Ольки своего. Она так и не смогла осилить чужое себе имя, громаду-Марину. Лучшее Олькино произведение, авторские права на которое она утратила по своей дурости.
Лариса было вышла из комнаты, но, увидев меня, юркнула обратно.
Взрослая баба, а ведет себя, как второклассница! Цыплячья душонка, спряталась за своего хахаля! Из комнаты донесся истошный младенческий крик.
“Вот оно что! Сынка себе прибомбили! Быстро же!”
– Слышь, Саня, как это вы так быстро себе сыночка сообразили? Как дед помер, так вы и за дело взялись? Никто не мешает, ночью не ворочается…
– Вали отсюда, шлюха! – Саня, глядя на меня своими чистыми серыми глазами, загорелой мускулистой рукой попытался спустить меня с лестницы. Как спускают штаны, чтобы помочиться.
Стоп. Такое со мной уже было. Как только я собираюсь пойти по кругу, меня с него сбрасывают. Это знак. Они тоже вышвырнули меня из своей жизни!
Этот Саша – не спасется, точно вам говорю. Лузер он, раз гоношится ради денег. Самый обычный мужик, самый простой; природе удался лишь красивый фасад, на всем остальном она отдохнула. Лариса, овца, могла бы себе и поинтересней найти. Дед был не такой, он тонкий человек.
Неблагодарные твари! Еще спасибо должны мне сказать! Это же моя
Машка спасла Ларису от одиночества, сняла проклятие безбрачия и бесплодия. Это она притянула к ней и хахаля-Сашу, и сына.
– Пошел на х…! – крикнула я Сане в захлопнувшуюся дверь. Эхо разнесло по этажам мое послание, как заразу в период эпидемии.
Это мой манифест. Это не грубость, нет, это принцип выживания.
Фраза, как удар ногой в дверь, – снимает многие вопросы и объяснения.
Ой, как плохо без деда будет! Ладно я, проживу, а Машка? Она ведь такая же, из прошлого времени, я знаю. Ларисе что, она под Сашу подстроится, поддастся, а моя девочка с ними горя хлебнет.
Я поплелась в свою общагу. Комната заброшена. Живило сбежал и отожрался на помойке. Надо бы найти его, отмыть, вернуть. Зину соседи с милицией поперли из комнаты. Они давно пытались это сделать. Страшно им, видите ли, с таким уродом в одной квартире проживать. Встанешь, говорят бабы, ночью в туалет в одной ночной сорочке, а тут мужик в тулупе по углам шарахается. Так со страху и не донесешь, до туалета-то.
Ну ничего, Зине не привыкать осваивать новые пространства. “Ж” упало, “З” пропало, кто остался на трубе?
Сходила я на дедову могилку. Все, дед, отбыл ты вахту. Теперь можешь отдыхать. Будь спокоен, за Машкой буду приглядывать.
На соседнем ряду возле чьей-то могилки сидела женщина с изношенным, несчастным лицом. Наверное, жила она неправильно, гребла против своего течения, ибо на наших лицах лежит отпечаток всех наших действий. Обхватив руками колени, она раскачивалась и повторяла:
– Место мое теперь здесь. Здесь жить стану.
– Нельзя, тетенька, так всерьез воспринимать реальность, – попыталась утешить ее Олька.
Тетка только посмотрела на нее мутными змеиными глазами и снова запела.
“Да, вот к чему ведет избыток серьезности”, – подумала Олька и пошла с кладбища. Место ее было не здесь.
“Надо где-то добыть шляпу, – размышляла она дорогой. – В ней я буду не я – другая. Теперь мысли из головы перестанут выветриваться.
Домой приду, шляпу сниму, мысли разложу на подоконнике. Нужные – возьму себе, негодные выкину в окно. Глядишь, потом в этой шляпе поселится добрый гном”. Олька так и не излечилась от детского восприятия мира. Быть женщиной она не хотела; матерью – не получилось. Она была baby, это ее бремя и благодать. Тяжело быть baby, когда ты насквозь одна.
Олька еще не знала, какую роль она в состоянии взвалить на свои плечи. Когда взвалишь, становится легче – потоки ее энергетики сами понесут тебя по жизни. Она не нашла языка, чтобы говорить с этим временем.
Олька поняла, что должна сама рассекретиться навстречу миру. “Может, тогда по мне скользнет предчувствие моей жизни? И тогда я, наконец, вспомню?”
Когда долго не бываешь в городе, теряешь его ритм. Интуиция не работает: опаздываешь на все автобусы, на все светофоры. Надо снова с ним сживаться. Этот город впускает в себя, как в магический круг,
– намертво. Нужно только настроиться на его волну, окунуться в его пену, попасть с ним в резонанс. Нужно покататься по городу на дребезжащем трамвае. Езда в нем – все равно что медитация. Пройтись по улочкам. Они заряжают странной энергией, сочащейся сквозь булыжную мостовую прямо из древности. О старинные дома взгляд удивленно спотыкается, как об буквы незнакомого языка, как об иероглиф.
“Стучи в себя, как в дверь, и откроется”.
Я зашла в сэконд. Там, кроме одежды, на стене почему-то висели тряпичные куклы.
Чьи-то родители прикупят своим деткам сэкондхендовское детство.
Ерунда какая-то. У детства, как у той рыбы, не должно быть второй свежести; первая, она же и последняя.
Они думают, что мы здесь уже ничего не можем, даже саморучно смастерить детство! Я подошла к куклам, будто бы разглядывая этих чучел. Потом резко схватила одну уродину за вялую, будто бы рыбью, ногу, дернула со стены и выскочила из этого загона. Понеслась по улице, а потом одумалась и остановилась. Чего мне бояться? Пусть они от меня бегут!
Ноги сами привели к Василию Петровичу. А к кому же еще?
– Здрасте, Василь Петрович! – села Олька на стул и шмякнула на стол перед отцом-директором ватную куклу. – Оформляйте меня в детдом кем хотите! Хоть воспиталкой, хоть библиотекаршей, хоть уборщицей! Все!
Василий Петрович молча смотрел на нее. Глаза его чуть улыбались, чуть теплели, чуть темнели. Не так ли глядит Бог, принимающий у себя очередного грешника? Да откуда мне знать, как смотрит Бог?
Лёнчик тоже вернулся. Его видели на улице в костюме и при галстуке.
Важный, наглый, уверенный. В путешествии он стер, наконец, то хорошее, что мешало ему зажить по-настоящему.
Честно говоря, я не хочу, чтобы они снова встретились.
г. Калининград