Утку дал мне Александр Сергеевич, уверив, что у настоящих охотников принято делиться добычей и что, мол, он тоже когда-нибудь не откажется.
Настроение у меня стало портиться сразу, как только мы расстались. Смятение и тоска овладели мной, когда я подошел к дому.
«Вот если бы я! Если бы я сам убил утку! Вот было бы здорово! Вот было бы хорошо!» — исступленно желал я.
Дверь открыла мама. Увидев утку у пояса, спросила чуть-чуть испуганно:
— Неужели?..
Это еще можно было пережить и даже ответить в положительном смысле, но папа… Он был в постели, привычно потянулся к тумбочке за портсигаром. Не глядя на меня, ровным голосом, будто ему все равно, спросил:
— Сам убил?
И вот тут-то и произошло самое глазное и самое для меня важное. Улыбаясь до ушей, огорченно правда, я протянул:
— Да не-е-а…
И сразу будто камень с души свалился, радостно и легко стало мне. И, верите ли, даже в комнате посветлело, словно окон прибавилось. Отец, все еще не глядя на меня, с особенным, как мне показалось, удовольствием, прикурил, пыхнул дымком и сказал, кивнув на утку:
— Покажи.
ВЕСЕЛЫЙ БАРАМИДЗЕ
ы снова живем у подножия Машука, горы, заросшей кудрявым леском, с зеленой голой макушкой. Вокруг города возвышаются и еще горы. Их очертания на полотнище голубого неба так знакомы мне… А вдали в особенно погожие, ясные деньки виднеются островерхие сахарно-белые вершины Кавказского хребта. Казалось, это оттуда в жаркий полдень веет прохладный ветерок.
Поселились мы в двух комнатенках крохотной квартиры, в самой глубине большого двора, окруженного домами, сложенными из белого известняка, со множеством порогов, крылечек, балконов, увитых диким виноградом, невысоких каменных лестниц без перил.
Высеченный в известняковых отложениях двор сверкал белизной. Этому, впрочем, немало способствовал наш дворник Акопыч своей усердной метлой.
Двор полого спускался от зияющей пещерами Горячей горы к улице с самым что ни на есть курортным названием — Теплосерной. Это был, собственно, бульвар в обрамлении тощих акаций. По обе стороны бульвара — улицы, вымощенные крупным синим булыжником.
Возле железных ворот царственно возвышалось, раскинув могучие ветви, даря прохладную тень, огромное тутовое дерево. Здесь же — общий водопроводный кран. В замшелых влажных камнях под ним жила пучеглазая лягушка, — как в продолжение многих лет мне казалось, всегда одна и та же. Иногда в предрассветные часы мы беседовали…
Комнаты у нас с мамой были такими маленькими, каких я, кажется, ни раньше, ни позже не видел. В каждой помещались лишь кровать, маленький стол и табуретка. Мне кроватью служил сундук, в котором лежало наше нехитрое имущество — зимняя одежда. В нем же хранились разные вещицы — память о лучших днях: мамины венчальные свечи, папины запонки, сделанные из двух старинных серебряных монеток, и мой вконец уставший на марше из детства оловянный солдатик.
Сундук въехал когда-то в наш самарский дом весь сверкающий черным лаком и медными полосками, праздничный. Я хорошо помню этот день даже теперь. Я, тогда трехлетний малый, трудился до поту, отводя звонкие, серебряными веревочками вьющиеся из-под сугробов ручейки. Все сверкало в тот день: и окна дома, и ручьи, и огромные — не перейти — лужи, и отдельные крохотные льдинки в разломах снега у меня на лопатке вспыхивали то белым, то синим, то розовым светом.
Потом сундук плыл с нами, мной и мамой, напуганной до онемения, по какой-то страшной быстрой реке. Смеркалось, рядом вертелись в водоворотах и догоняли нас целые деревья, черные рукастые коряги и огромные пни с рыжими мохнатыми хвостами. Перегруженная лодка черпала бортом злую мутную воду, а в это время где-то близко бухало и бухало. Это били пушки, я слышал гражданскую войну.
Потом была у него скучная длинная дорога на Кавказ, потом на Дальний Восток, потом снова сюда. И суждено ему было приехать со мной на Урал, и на нем здесь играли в куклы мои маленькие дочки.
Так иные вещи живут с человеком подолгу и верно ему служат.
Втиснуть в мою комнату удалось еще рассохшийся, очень маленький комодишко, купленный на барахолке. На комод поставили не к месту большое, туманное зеркало. Оно много лет не давало мне остаться наедине с собой: куда ни повернусь или даже лягу на сундук — мою кровать, — а все время вижу себя как бы со стороны и будто в банном туманце.