Заметив меня и Валентина, Катук весело улыбнулся, показав желтые зубы:
— Однако башня стала «символом людской заносчивости», слышишь, комсорг? И вот что совершил господь бог; и сказал он: вот один народ, и один у всех язык, и вот что начали они делать, и не отстанут они от того, что задумали сделать; сойдем же и смешаем там язык их так, чтобы один не понимал другого, и рассеял их господь оттуда по всей земле, и они перестали строить город и башню… Вот откуда началось разноязычье, и вот почему, комсорг, ты не понимаешь меня, а я тебя! Все, кто был тут, засмеялись.
— Ты бы прекратил свою религиозную пропаганду, — нахмурился Валентин.
— Привычка, брат мой, привычка, никак не отстану. Но ты, комсорг, не бойся, тебя-то не распропагандируешь. За себя будь спокоен.
— Все шутишь? — окончательно рассердился Валентин. — Чтобы я не слышал больше твоей библейской агитации, понятно?
— Он же бывший! — усмехнулся Барабан. — Чего с него возьмешь…
16
…Вспоминаю далекое свое детство. Мне тогда было, по-моему, лет девять от роду или даже меньше.
— Ты бросался снежком? — спрашивает мама. — Ну, отвечай: бросался или нет?
— Я ему говорю — не кидайся, а он не перестает, — твердит дворник.
— Ну, кидался, — отвечаю я.
— Почему вдруг ты решил, что можно бросать снежком в дядю?..
— Все кидали, и я кидал.
— Кто тебя этому учит? Я?
— Нет, не ты.
— Учительница учит этому?
— И не учительница…
— Ну что же, извинись перед дядей дворником. Скажи ему: «Никогда больше не буду бросать снежком».
Я молчу. Уже в то время я был отчаянным упрямцем.
Так с полчаса она бьется со мной и никак не может добиться, чтобы я извинился.
Тогда она говорит:
— Вынеси из дома лопаты — деревянную и железную. Две лопаты.
Я побежал за лопатами.
— А теперь, — приказывает мама, — будем помогать дяде дворнику и вместе вымаливать у него прощение…
Так мы оба, мама и я, долго-долго расчищаем снег, я деревянной лопатой, мама — железной.
В то время я уже пытался по-своему познать мир, что меня окружает.
…Я и моя мама поднимаемся по лестнице. Я люблю держаться за ее руку, когда мальчишки нашего двора не видят нас. При них стыжусь. Все мальчишки стыдятся этого.
Лестница наша винтовая, кружит и кружит мимо дверей, до самого третьего этажа.
— Мама, а мама! — кричу я, забегая вперед, и останавливаюсь перед ней. — Почему в первой квартире нет ни одного мужчины?
В то время я интересовался только мужчинами.
— Отец Наташи остался на войне, — отвечает она.
— Он никогда не вернется?
— Нет, не вернется.
Мы проходим мимо второй и третьей квартир, поднимаемся до следующего пролета, на восемь ступенек выше.
— Из этой двери тоже не выходит мужчина.
— Муж тети Хадичи…
— Он остался на войне?
— Нет, не на войне.
— Я знаю, мама, где он остался! Он остался «там»!
— Что ты хочешь этим сказать?
— Он поехал в тайгу, добывать нефть. И не вернулся. Ой, как там много болот! Многие могут там остаться насовсем…
Я это выговариваю одним духом, точно опасаясь, что она меня не дослушает.
— Хайдарчик, мой милый, не надо так говорить, — шепчет она, присев передо мной. — В твоем возрасте надо думать не о смерти, а о счастье. В тайгу едут счастливые и сильные!
— Ладно, мама.
— Кто же тебе рассказывает такие вещи?
— Большие мальчишки с нашего двора. Они все-все знают!
А вот сейчас я, взрослый парень, пишу ей:
«Здравствуй, родная!
Пора, пожалуй, мне, блудному сыну, отчитаться перед своей мамой.
Вот уже полтора месяца никто не будит меня по утрам и никто не подает на стол горячего кофе, все делаю сам и своими руками.
Сегодня мое домашнее дежурство. Оно обязывает к семи утра поджарить макароны и вскипятить чайник, а после завтрака убрать со стола и вымыть посуду.
Еще меня научили мастерски мыть полы, но, по-моему, это занятие для тех, кто боится ожирения. Это в прошлом. С тех пор как началась обкатка оборудования, нас всех отстранили от половых тряпочек, и, не скрою, это меня ужасно обрадовало.
Работаю дежурным слесарем в цехе, где вскоре из нефти начнут производить карбамид — отличное удобрение. Кроме нас, слесарей, тут вкалывают химики.