бегать со свистком на матче «Спарта» — «Славия», потому что там каждую минуту кого-то оскорбляли, вот никто и не хотел, и тогда пан Шиба сказал, что свистеть будет он… и он тренировался в лесу среди берез, и вносил переполох в березовую рощу, и карал, и грозил исключением Бургру и Брайну, но больше всего кричал на пана Ржигу, мол, еще раз, и тот покинет поле… и вот после обеда Зденек из дома для душевнобольных с легкими расстройствами повез на экскурсию полный автобус тронутых, которые собирались в деревню на престольный праздник, где могли кататься на каруселях и качаться на качелях в своей полосатой одежде и шляпах, и Зденек купил в пивной бочку пива, и с насосом и одолженными кружками повез их в березовую рощицу, там они открыли эту бочку и пили, а пан Шиба бегал среди березок — и свистел, больные смотрели и потом поняли, и сделались болельщиками, и кричали, и подбадривали всех знаменитых игроков «Спарты» и «Славии», они даже заметили, что Брайн пихнул Планичку головой, и шумели до тех пор, пока не вывели этого Брайна с поля… и наконец после того, как пан судья три раза оттолкнул Ржигу и три раза остановил его, ничего не оставалось, как вывести футболиста с поля за грубую игру против Йезбера, и сумасшедшие кричали, и когда мы допили бочку пива, не только они, но и я видел вместо березок бегающую двухцветную и красную форму, все в таком стремительном темпе, а судья, крохотный пан Шиба, все свистел… и болельщики в конце вынесли его на плечах с поля за такое прекрасное судейство матча… через месяц Зденек показал мне статью о судействе пана Шибы, который выгнал с поля Брайна и Ржигу и вообще своим энергичным свистком спас встречу… И так постепенно невероятное становилось реальным, круг замыкался, я начал возвращаться в пору своего детства, юности, снова я был мальчиком-официантом, удаляясь от прошлого, я возвращался к нему. Еще несколько раз я стоял лицом к лицу с самим собой, но не потому, что мне хотелось, события вынуждали меня оглядываться на свою жизнь, как ждал я с бабушкой у открытого окна ее каморки над окном туалета Карловых бань, откуда каждый четверг и пятницу коммивояжеры выбрасывали грязное белье, которое порой на черном фоне вечера разводило руки, будто кто-то распинал на кресте белые рубашки, иногда кальсоны, но потом оно падало вниз на огромное мельничное колесо, откуда бабушка стаскивала его багром, чтобы выстирать, подштопать и продать рабочим на стройке. В этот интернат миллионеров пришло сообщение, что мы тут последнюю неделю, потом нас отправят на работу, а самые старые пойдут по домам. И вот мы устраивали прощальный ужин, нужно было собрать побольше денег, я получил отпуск и с фабрикантом искусственных челюстей отправился к нему на дачу, где у него были спрятаны деньги… Такое невероятное для меня переживание, добрались мы до этой его дачи уже ночью, приставили лестницу и при свете фонарика подняли дверь в потолке, фабрикант забыл, в каком чемодане он хранит свои сто тысяч, и я открывал один за другим совершенно одинаковые чемоданы, и когда я открыл последний большой чемодан и посветил в его утробу, я ужаснулся, хотя и мог ожидать такое у фабриканта искусственных челюстей, в чемодане были эти самые искусственные зубы и десны, так много, розовое нёбо, десны с белыми зубами, сотни искусственных челюстей, я стоял на лестнице и так испугался, как пожирающие мясо растения выглядели эти зубы, стиснутые и крепко сжатые, некоторые полуоткрытые, другие открытые, будто эта искусственная челюсть зевала, даже выворачивалась из петли сустава, и я начал падать навзничь и опрокинул на себя чемодан, потом почувствовал на руках и на лице холодные поцелуи зубов, я совсем вырубился, выронил фонарик, упал на пол, а на меня сыпались эти зубы, я лежал засыпанный, вся грудь в искусственных челюстях, и начала меня бить такая дрожь, что я даже не мог кричать… и все же я перевернулся на живот и потом так быстро-быстро выбежал на четвереньках из-под этих зубов, будто какой-то зверь, будто какой-то паук… на дне чемодана как раз и лежали те тысячи, и фабрикант аккуратно собирал все эти зубы, сметал их в совок и ссыпал в чемодан, потом перевязал веревкой и опять затащил этот чемодан туда, где я его открывал… мы заперли чердак и молча вернулись на вокзал. Тот наш последний ужин был почти такой же, как свадебные торжества в отеле «Париж», я заскочил в свою пражскую комнату за новым фраком, и, главное, я взял тот орден, который получил от эфиопского императора, и ту ленту через грудь, мы купили цветы и много веточек аспарагуса для украшения стола, и весь день пан владелец отеля Шроубек и пан Брандейс украшали столы в столовой для священников, и пан Брандейс жалел, что не может добавить для красоты свои золотые приборы, мы пригласили всех милиционеров и начальника, это был такой добрый папочка, вчера вечером он встретил нас возле деревни и когда спросил, куда мы идем, пан Брандейс говорит, пойдемте, пан начальник, с нами, мы идем потанцевать, но он не пошел, только покачал головой и удалился с ружьем, которое нес, будто рыболовную удочку, ужасно ему мешало это военное ружье, оно так не подходило ему, он уже мечтал о том, как опять пойдет работать на шахту, только передаст для ликвидации этот миллионерский лагерь… А я опять стал официантом, надел фрак, но уже совсем по-другому, чем надевал его прежде, так, будто просто костюм, я уже был где-то еще, без всякого интереса приколол я звезду к груди фрака, нацепил голубую ленту, теперь я не тянулся вверх и не задирал голову, чтоб быть на пару сантиметров выше, мне было все одно, и не хотел я сравняться с владельцами отелей — миллионерами, я как-то завял и смотрел на этот торжественный ужин как бы с другой стороны, без интереса приносил блюда, хотя вместе со мной в зале ходили пан хозяин отеля Шроубек и пан Брандейс, тоже во фраках, я вспомнил о своем отеле «У разлома», но не пришло ко мне сожаление, что он уже не мой, как еще раньше сообщили мне в повестке, но вообще-то это был печальный вечер, все были грустные и степенные, будто на настоящей Тайной Вечере, какой я видел ее на картинах, и здесь в трапезной всю стену закрывала такая картина, на закуску мы ели омаров и запивали южноморавским белым вином, и постепенно, сначала только я, потом и остальные, поднимали глаза к этой картине Тайной Вечери, и чем дальше, тем больше мы становились похожи на тех апостолов, и когда принесли жаркое а-ля Строганофф, начала нами овладевать меланхолия, и в такую свадьбу в Кане Галилейской превращался этот ужин, и миллионеры, чем больше пили, тем будто трезвее становились, а когда мы пили кофе и коньяки, стало совсем тихо, и милиционеры, у которых был свой стол, тот стол, за которым прежде, бывало, ели преподаватели и профессора священнического училища, и те становились печальными, потому что знали, что в эту полночь мы видимся в последний раз, что и для них это было прекрасное время, некоторые желали бы тут быть целую вечность… и вот вдруг из монастыря, где из тридцати монахов оставили одного хромого брата, раздался звон колоколов, сзывающий на полночную мессу, это хромой брат начал службу для миллионеров-католиков, в часовню пришло всего несколько человек, уложив чемоданы и мешки, и хромой брат с чашей в руках осенил крестным знамением верующих, потом отложил чашу, ни с того ни с сего поднял руки, и орган загремел, и брат начал петь «Святой Вацлав, князь земли чешской…», даже в трапезную проникали его голос и раскаты органа, взглянули мы, католики и некатолики, на картину Тайной Вечери Бога, и так все совпадало с нашим печальным и тоскливым настроением, и все один за другим поднялись… побежали через двор и открытые ворота на желтый свет свечи, мы вбегали в часовню и не опускались, а падали на колени, и даже не падали, а бросало нас что-то, что сильнее нас, миллионеров, что-то в нас, что сильнее денег, что ждет и возносит тут уже тысячу лет… не даст погибнуть и в будущем… мы пели и стояли на коленях, некоторые падали ниц, я стоял на коленях и глядел на эти лица, это были совсем другие люди, я бы их не узнал, ни на одном лице не осталось отпечатка миллионов, но все они были будто осенены чем-то высшим и прекраснейшим, самым прекрасным, что есть в человеке… и хромой брат тоже вроде не хромал, хотя прежде он так припадал на ногу, точно волочил за собой тяжелые крылья, в своей белой рясе он казался ангелом, хромавшим под грузом свинцовых крыльев… мы так и стояли на коленях, а кто-то падал ниц… а этот брат поднял чашу и осенил нас крестным знамением, и когда он так перекрестил нас, то прошел с золотой чашей в руках между стоявшими на коленях и зашагал через двор, и в ночной темноте его ряса светилась, как светился фосфором костюм артиста, который делал сальто и летел на ролике со скалы в озеро в отеле «У разлома», чтобы поглотила его вода, так этот брат поглощал облатки святого причастия, когда осенял нас крестным знамением… Потом часы пробили двенадцать, и мы начали прощаться, проходили через открытые ворота, милиционеры и их начальник каждому сердечно пожимали руку, эти шахтеры из Кладно, и мы растворялись во тьме и тащились к вокзалу, потому что интернат распустили и нам сказали, чтоб мы шли по домам, все равно, получили ли срок десять лет или только два, имели ли мы десять миллионов или всего лишь два… а я всю дорогу думал о голубях, как в два часа эти двести пар голубей будут ждать, а я не п