Он. Слушай… все-таки… тогда, двенадцать лет назад, почему ты ушла от Бабьегородского?
Она. Отстань ты от меня со своим идиотизмом, не вяжись ты ко мне. Что за беда такая?
Он. Все-таки надо было пройтись по воздуху… дождь, аромат… Ночь — это время свободы… После дождя такие небеса раскрылись — за рекой космическая панорама.
Она. Куда же девать твою рукопись? Заморозим?.. Надо как-то завернуть… Пожалуй, вот так вот ничего. (Прячет в морозильную камеру холодильника.) Вот и все.
Он. Ты гениальная баба. Я без тебя — ноль… Рюмочку налить? Улыбнись… Хочешь, я начну резать обои?
Она… Завтра ты поедешь и заберешь детей. Что-то мне не нравится танюшина ангина. В прошлом году у Дашки точно так же скарлатина начиналась.
Он. Ты к полуночи приходишь в себя — и похорошела, и помолодела.
Она. А правда, ночью в тишине и настроение другое… Только я устала очень… Что такое обои? Обои — это несбывшаяся мечта всей жизни… Уже и не сбудется… Тебе этого все равно не понять: ты был сытым ребенком. Вон с папой на футбольном матче, с мамой на Рижском взморье… И обои в доме всегда были аккуратно поклеены… Да уж не трогай, я этими фотографиями закрыла дыры в стене… А я мечтала о своей комнате, чтобы можно было поклеить обои и чтобы независимой быть… Как-то все не удается… Когда отец спился, мы с матерью скитались по актерским общежитиям — общежитие в Тамбове, общежитие в Ростове, общежитие здесь, в Москве… Я выросла в общежитии, и нам всегда кого-нибудь подселяли или нас куда-нибудь подселяли. Мы жили за занавеской: вот так мы с мамой, а за занавеской — другие люди… чужая жизнь… и единственная возможность остаться одной — лечь и с головой укрыться… Говорили шепотом, только скандалили громко… Помню чужую спину, обтянутую занавеской… спина как-то вдавалась в наш угол… шевелилась, ела, вставала, ходила, садилась, кашляла… и я смотрела на нее с неприязнью: она занимала часть нашего угла… она вела себя бесцеремонно… Я и близко-то от занавески пройти боялась, чтобы не шелохнуть…
Он. Когда ты рассказываешь о своем детстве, мне хочется спрятать тебя где-нибудь за пазухой и отогреть, как воробья. Помнишь, ты рассказывала, как мамин любовник обокрал вас в дороге, и вы побирались на вокзале — сколько тебе было? Лет восемь? Девять?
Она. Двенадцать… Мы не сразу побирались… мы тогда долго на вокзале ходили. Мама то к одному выходу бросалась, то к другому, то на площадь вокзальную выходила — все думала, что он нас потерял, разминулся… И уже несколько дней прошло, а мы все его ждали, и на лавках спали у самого прохода, чтобы он нас не прозевал случайно, если придет искать… «Он не мог так поступить, — говорила мама, — он как-то разминулся с нами». И мы ждали. И не ели все эти дни. Не на что было. Он и мамину сумочку уволок. Все уволок… И вот на четвертый, что ли, день мама посмотрела на меня и говорит: «Я попробую у кого-нибудь попросить для тебя еды». Мне так стыдно стало, так жутко, я так умоляла маму не просить, я говорила, что еще долго могу терпеть, только не надо просить… Но мама сказала: «Ты сегодня обязательно должна поесть…» Сама она только курила. Я ей окурки на площади около лавочек подбирала, она их ссыпала в обрывок газеты, сворачивала цигарки… они у нее тут же разваливались… И вот мы увидели у окна славную такую тетку, сидела она спокойно и ела, платок развязался, хлеб у нее, сало, огурцы были. Она так ножом аккуратно резала, неторопливо. Мама интеллигентным голосом спросила: «Не занято у вас?» Села напротив и стала смотреть. А глаза у мамы такие страшные, жалкие — я хоть и не видела их тогда, но знаю я мамины глаза, знаю, какие они были… И мне так стало жалко тетку бедную. Она ведь сначала поглядела на маму легко, с интересом, а потом уже старалась не глядеть и есть стала неуверенно, и не знала, куда деваться… И все это тянулось как-то очень долго, и мне показалось, что мама уже не попросит, но она подалась вперед и просительно произнесла своим интеллигентным голосом: «Простите, пожалуйста…» и я сразу ушла. Уже так стыдно стало… Весь проход был пустой — только мы и тетка… Но я быстро вернулась, думаю, что же я маму одну в таком позоре бросаю. А тетка уже сумки свои собирает, увязывает быстро так. И ушла, как от заразных — бегом. А на подоконнике оставила кусок хлеба большой и огурец. Хлеб мягкий оказался, и я его как-то сразу съела, а огурец — горький, и его доедала мама, но так и не доела — такой он был горький… Тетка, оказывается, и копеечки какие-то'дала… Мама обрадовалась, и мы стали побираться…