Вольно или невольно Флаэрти и его фильмы привели меня в документальное кино. Я зашагал по земле, заглядывая в самые недоступные ее уголки, — взбирался на Эльбрус с киноаппаратом, ходил в Уссурийскую тайгу, оказывался с рыбаками на льдине, снимал спасение челюскинцев, а когда над Беринговым проливом спускалась хмарь и погода становилась нелетной, я снимал маленьких чукчей, которых стремительная собачья упряжка возила со стойбища в большой чум познавать первые азы грамоты. Я снимал, как в сорокаградусный мороз их отцы охотились на белых куропаток и на вертком каяке гонялись за нерпой. Я ощущал рядом с собой Нанука, когда белая слепящая пурга набрасывалась на нас, скрывая и землю, и небо, и море… Я так хотел этого в юности, что это стало реальностью. Это было первое исполнение мечты.
Прошло двадцать лет. Прошла война. Оборона Севастополя. Конвои в Англию и Америку. И я оказался в Индонезии со своей кинокамерой, пятью километрами пленки и жадным стремлением увидеть как можно больше. Я снимал и через визир своей камеры видел знакомый-знакомый мир — похожий на тот, из моей юности, из «Моаны южных морей». И не похожий на него — словно я шагнул за рамку экрана, совместив наконец мечту и реальность. Снятый тогда мной фильм «По Индонезии» был несомненным отголоском «Моаны южных морей».
И так всюду — в Бирме, в Сингапуре, в Индии, в Японии, в Африке, в Америке, в далеких уголках России — я искал скрытые от простого глаза образы, способные удивить, изумить, потрясти, как сам я был потрясен в тесной будке кинотеатра «Искра», когда впервые встретился с Робертом Флаэрти.
Эти два фильма я увидел снова совсем недавно — с промежутком в шестьдесят лет. Я шел на просмотр во ВГИК, в котором учился с 1929 по 1934 год, и волновался, боясь потерять то, что было таким дорогим тогда, полвека назад. Я думал, не скрою, что увижу слабые, наивные, примитивные ленты…
Погас свет. Начался фильм. Сначала это был опять «Нанук» — немой, покалеченный временем… Потом была «Моана южных морей», потом «Человек из Арана», «Луизианская история»… Я смотрел на экран в притихшем зале, смутно сознавая, что передо мной удивительный талисман, предопределивший всю мою жизнь, талисман вечный и непреходящий.
Где я? — Неужели не у окошечка кинобудки в Саратове?.. Словно сработала таинственная машина времени, вернув прошлое, навсегда оставшееся настоящим…
Наверное, это всеохватывающее влияние Флаэрти, далекого от бурь своего времени, словно бы не замечавшего того, что происходило вокруг, — лишь борение человека с природой — прекрасной и суровой, ласковой и враждебной, лишь добро и зло в этом извечном поединке — влекло меня в экзотику суровых морей и дальних стран, диктовало стремление и поступки, подсказывало образы, близкие миру Роберта Флаэрти.
Я словно бы жил в двух измерениях — в реальном мире нашей повседневности, который оставался как бы «за кадром» — и экрана, и, может быть, даже внимания. В сердце не рождалось импульса «писать книгу» повседневности — хотя и это приходилось делать: такова профессия. Но жил я неодолимым стремлением — «ускользнуть» в другое измерение: бежать в море, в горы, на север, на Чукотку или Камчатку, к рыбакам на льдину или на спасение челюскинцев…
Во мне словно бы всю жизнь срабатывал генетический код, унаследованный от отца: будто я жил на берегу, но устремлен был в неведомую даль морей и океанов, в стихию опасностей и испытаний…
И даже войну я воспринял скорее как страшную природную стихию, обрушившуюся на нашу землю…
Я ощущал мир как данность, воспринимал его эмоционально, а не аналитически. В моих жилах текла кровь мореходов и открывателей, а не историков и исследователей. И летопись, которую я исправно вел всю жизнь, скорее была «корабельным журналом», чем «Повестью временных лет»…
Наверное, как и Флаэрти, я был в плену этого восприятия мира — и этот плен и вел, и охранял, и охранил от жуткого трагизма реальности. Флаэрти прозрел лишь раз — когда работал над фильмом о гибели американских земель. Прозрение было трагическим.
А как же пришло мое прозрение?..
Сегодня, когда настало время отдавать долги и подводить итоги — чтобы можно было идти дальше, мне хочется взглянуть на себя и на мир, в котором мы жили, радовались, страдали, легко заблуждались и тяжко прозревали, потому что не всегда, и не сразу понимали и правильно оценивали происходящее.
Сегодня, когда поезд времени ушел далеко и прожитое моим поколением принадлежит истории, хочется зачерпнуть из этого «далека» только чистую правду чувств и мыслей, открытий и откровений. Нелегкую правду прозрения.